— Ты была моим ангелом, который меня сохранил, — снова и снова повторял отец, когда ребенком она просила рассказать историю о том, как они пришли из Толедо в Барселону, потом приплыли на гнилом суденышке в Италию. — Я нес тебя в узле на спине, и ты пищала. Ты питалась козьим молоком и смеялась над коровами и их колокольчиками и над рыбами, выпрыгивающими из моря на юге Франции. А когда мы на лодке приплыли в Венецию, ты показывала на башни и башенки и на огромных золотых львов и говорила: «Да! Да!»
Она презрительно улыбнулась, вспомнив, как он рассказывал свою историю. Как могли этот смеющийся ребенок и добрый отец превратиться в ту пару, какой они теперь стали? Когда-то она проводила часы на отцовских коленях, находя радость в древних пергаментах и изогнутых древнееврейских буквах, которым он ее обучал, смеясь тому, как строчки шли справа налево, не по христианскому обычаю, запоминая законы и предания древних израильтян. Об их странствованиях из рабства в Египте через пески пустыни в Ханаан! Об отважной Деборе и царице Эсфири, которая спасла свой народ! Но когда Джессика подросла, заключенная в жилища, поднимающиеся все выше и выше с каждым годом, она не увидела в гетто никаких таких цветистых историй, какие описывались в Торе и книгах пророков и в которых она могла бы играть какую-нибудь роль. Ее цвета — желтый тюрбан и красный значок — означали ее ограниченное место в городе. Реальная жизнь находилась за еврейскими воротами, там, где прогуливались венецианские дамы в тяжелых драгоценностях и великолепных жабо, сделанных искусными портными города. Еврейским девушкам жабо носить не разрешалось, и, когда она попросила об этом отца, настроение ее не улучшилось от его сухих слов:
— Я слышал, что они царапаются.
Однажды, когда ей исполнилось пятнадцать, после ее долгих просьб, отец взял ее с собой за еврейские ворота на Фондако деи Тедески, здание вблизи моста Риальто, где евреи и знатные люди совершали сделки. Отец думал, что она будет сидеть тихо, наблюдая и слушая, как он работает, высчитывая процент от ссуд и сравнивая свои цифры с подсчетами должников. Но она широко открытыми глазами смотрела на стройные ноги и подстриженные бороды купцов, прогуливающихся, смеющихся и беседующих. Он заметил направление ее взгляда и, против обыкновения, быстро завершив дела, за руку потащил ее, возмущенно кричавшую, домой.
Дома отец заставил ее подняться вверх по лестнице, приговаривая:
— Что за нечестивый спектакль ты устраиваешь! — Он втолкнул ее в комнату и, оглядывая ее лицо и тело, когда она, всхлипывая, лежала на ковре, резко сказал: — Ты — вылитая мать. Но тебе недостает ее сердца. Ты похожа на ее мать, которая отдалась разряженному в шелка павиану.
Потом он закрыл дверь и запер ее снаружи. Поздно ночью, ничего не говоря, он открыл дверь, чтобы она могла спуститься вниз к ужину. Но гнев ее был так велик, что она не вышла, пока на следующее утро он не отправился на Фондако деи Тедески.
Потом она сидела в кухне, задумывая свою месть.
В последующие годы разлад между нею и отцом все усиливался. Теперь он редко брал дочь с собой помогать ему в его повседневных делах, а если и брал, то она это ненавидела. Ей было отвратительно сидеть среди свободных, изысканных людей, отмеченной этим красным сердцем, знаком ее позора, и желтым тюрбаном, скрывающим ее густые длинные волосы. Когда отца не было, Джессика украдкой выходила из дома, тайно снимала свой еврейский наряд и отправлялась в свое излюбленное место, Мерчерию, где христиане покупали разные товары, разглядывали в лавках ювелирные изделия и красивые платья. Часто она ходила с сопровождающим — христианином, потому что нашла отраду в дружбе с неевреями — слугами в своем доме, как мужчинами, так и с женщинами богатых домов гетто — а таких там было немало — многие христиане искали работу. Отец нанимал их, так как они могли работать в Шаббат и в святые праздники, что запрещалось евреям святым Законом. Но дружба дочери с прислугой сердила отца: дочь не хотела общаться с молодыми женщинами своего уровня, но его компаньоны Риальто не раз видели Джессику в обществе слуги нееврея — смеющуюся, рассматривающую запретные для нее товары на Мерчерии. Он всегда увольнял слуг, как только узнавал, что дочь подружилась с кем-нибудь из них.
Шесть месяцев назад Шейлок выставил за дверь молодую женщину, с которой Джессика очень сблизилась. Джессика безучастно стояла на верхней площадке, когда он ругал девушку на ладино, обзывал ее проституткой за то, что она спала с христианином в своей каморке за кухней, этой христианской свиньей, богатым дураком, дарившим ей прозрачные шарфики и браслеты за ее тело — подарки, которыми она делилась с Джессикой, хотя он запретил дочери носить такие вещи! И какими еще вещами делилась она с его дочерью? Какой мудростью шлюхи, непригодной для праведных ушей?
Джессика ничего не знала об этих обвинениях в распущенности, пока не услышала, как ими осыпают служанку, которая скатилась по лестнице на улицу, потом вскочила на ноги перед глазеющими соседями и помахала рукой отцу Джессики, показав ему фигу, фигу Испании. Отец захлопнул дверь и увидел в коридоре Джессику, карие глаза которой пылали ненавистью. Он замахнулся, как бы собираясь ударить ее, но потом опустил руку и спокойно сказал:
— Иди в свою комнату.
Теперь он редко рассказывал о Толедо и об их долгом путешествии на восток во времена ее детства. А когда заговаривал об этом, то были замечания об испанском прошлом, колючие комментарии о позоре, которым она стала бы для своей матери, будь та жива, и как Джессика напоминает свою бабушку, сменившую свое имя Сара на Серафину и вышедшую замуж за никчемного пьяницу, сына такого-то. В своей комнате Джессика плакала от безысходности, сгорая от желания поговорить с каждой из этих женщин и удивляясь, как ей может так отчаянно недоставать матери и бабушки, которых она никогда не видела.
Она знала, что ее мать крестили в христианство, но она вышла замуж за еврея. Но что бы ни руководило ее матерью, это не было вынужденное заключение в гетто, этой тюрьме из диетических законов, женских обязанностей и ограничений в одежде. И что бы ее бабушка Сара, — нет, Серафина — ни хотела обрести в доме богатого идальго, это было наверняка нечто большее, чем простое легкомыслие, жажда праздной и легкой жизни. Возможно, ей хотелось настоящей близости с людьми, ее соотечественниками, среди которых она жила. А может, она желала, чтобы люди в ее городе не смотрели на нее косо и не шептали «еврейка», когда она проходила мимо.
Или чтобы красиво одетый парень из семьи, уважаемой в высших кругах общества, был недоступен для нее только из-за формы его «мужского достоинства»? Хотя, возможно, в Испании, размышляла она, у христиан и иудеев «мужское достоинство» одной формы. Евреи не рискнут там совершать обрезание; там все мужчины, похоже, такие, как, должно быть, Лоренцо…
Во тьме церкви Джессика вспыхнула и перекрестилась. «Не думай о “мужском достоинстве” Лоренцо перед образом Пресвятой Девы», — сказала она себе и прикрыла рот рукой, пряча улыбку.
В церкви было много людей, преклонявших колена перед образами святых, бормотавших молитвы приглушенными голосами. Отвернувшись от картины, Джессика прошла мимо рабочих, ремонтирующих колонны, и мимо священника, зажигающего свечи на алтаре. Она остановилась у другой часовни в дальнем конце левого крыла трансепта. Здесь в алькове стояла статуя Марии, соединившей ладони у груди и в молитве указывающей в небеса. Она была в синем одеянии, усеянном золотыми звездами, с нежным, полным необыкновенной любви лицом.