Он, не договорив, вновь задумался. Было над чем. До сих пор, хотя и прошло уже немало времени с момента их первой встречи, отец Герман так и не мог понять, почему он воспылал такой странной и жгучей неприязнью к этому мягкому, вежливому, немного застенчивому русичу, простодушному в общении и очень доброму, судя по его поступкам. Только за то, что он, хартофилакс, не всегда его понимал? Нет, этого быть не может. Отец Герман никогда не позволял себе такой роскоши, хотя до недавних пор людей, которых он, при всем своем старании, так и не смог понять, не было. Во всяком случае, из числа священнослужителей.
Просто одними руководила в первую очередь неуемная жажда власти, другими – бешеное честолюбие, третьими и самыми многочисленными – самое тривиальное желание сладко есть и мягко спать. При этом все они непременно прикрывались лицемерной маской добродетели. Реже встречались те, которые подчинили всего себя вере, неистовой и слепой, доходящей в своей ярости и неприятии инакомыслящих до слепого фанатизма. Еще реже – такие, кто всем благам мира предпочитал знания.
Русич же не подпадал ни под одну из перечисленных категорий. Он вообще стоял особняком от всех прочих.
«Но это же не повод для враждебного к нему отношения? – спрашивал сам себя хартофилакс и, недоуменно пожимая плечами, отвечал себе же: – Нет. Тогда в чем дело? В чем причина?» – и безмолвствовал, не зная, что ответить.
Но сегодня вечером, именно в эту самую минуту его наконец-то осенило. Оказывается, ответ лежал на поверхности, а начало разгадки таилось уже в том, как отец Герман всегда называл этого человека. Не вслух, конечно, а про себя. Ведь он никогда не именовал его монахом или отцом Мефодием. Ну ни разу. Всегда только русичем. А почему?
Да потому, что тот в первую очередь был именно им, а никаким не монахом и не представителем Христовой церкви, которая, как известно, национальностей не имеет вовсе. И деление среди людей она должна проводить по иному признаку: православный или иной веры, правильно молится, строго соблюдает все предписанные каноны или же допускает ересь, поступает во благо церкви или же во вред ей. Допускалось и еще одно: выгоден этот человек для меня лично или не выгоден. На такое хартофилакс тоже смотрел сквозь пальцы, ибо кто из нас не без греха.
А вот отец Мефодий судил странно: плохой или хороший человек. И все! Иных категорий для него не существовало. Вот почему и был столь загадочен для отца Германа строй его мыслей, хотя на самом деле русич их вовсе не таил. Он просто горячо любил свою родину, и эта любовь к ней и к людям, которые там живут, довлела над всеми его остальными чувствами.
Хартофилакс никогда ранее не сталкивался с подобными людьми. Тем не менее он не имел ничего против подобного чувства, при условии чтобы оно не было равно по своей высоте и мощи храму веры, который надлежало держать превыше всего. У этого же… русича оно не просто тщилось сравниться с ним, оно, страшно вымолвить, как бы возвышалось над этим храмом, подобно далекой заснеженной армянской горе Арарат. Получалось, что любовь к обычному простому человеку была в нем сильнее, чем любовь к создателю этого человека. Так какой же он после всего этого священнослужитель?!
Теперь отцу Герману стало легко и просто, а необходимое решение родилось само собой. Надо препроводить русича в пыточную, которую местные мастера своего дела ласково и метко прозвали разговорчивой кельей.
Там действительно могли разговорить практически любого, кто попадал в нее хотя бы ненадолго. Мысль об этом появилась в голове хартофилакса уже давно, но она только изредка мелькала в ней, всякий раз отгоняемая колебаниями – все-таки перед ним был человек, которому до епископского сана осталось пройти всего одну, по сути дела, почти формальную процедуру.
Теперь же колебания ушли в сторону, будто их и не было вовсе.
«Нынче же, – решил он. – Нет, сейчас уже слишком поздно, а вот завтра пригласить с утра на беседу, протомив весь день до позднего вечера, чтобы устал и душой и телом, и уж потом, ближе к ночи туда, в разговорчивую. Надо бы только вопросник приготовить, чтобы он сразу понял всю серьезность обвинений».
Хартофилакс довольно потер руки. Чего греха таить, хотя он все равно таил, даже от самого себя – уж больно нравилось ему зрелище беспомощного человека, который полностью находился в его, отца Германа, власти.
Причем нравилось настолько, что иной раз он снова и снова вспоминал особо сладостные минуты, представляя, как он восседает за грубым столом, а в дальнем углу тяжко хрипит, задыхаясь от ужаса, очередной еретик, распятый на массивных железных цепях. Тяжелая массивная фигура палача… гм, точнее будет сказать, служителя божьего отца Амвросия подходит к заблуждающемуся и, едва тот замолкает, перестав каяться в своих прегрешениях, отечески увещевает несчастного облегчить свою душу до конца и не таить ничего. Не словесно убеждает – нет. У него более веские аргументы, например раскаленный добела железный прут, которым прижигается тело ради великой цели – спасения грешной души. Есть и другие, еще убедительнее, но до них доходит редко, очень редко. Как правило, хватает прута.
Сладковатый запах горящего человеческого мяса наполняет разговорную келью, отец Амвросий с видом заговорщика оборачивается к отцу Герману, и белки его глаз, которые всегда наливаются кровью во время пыток, то есть увещеваний, выражают полное взаимопонимание, нет, даже слияние с тем, что ощущает отец Герман. В этот великий момент очищения грешной души простой монах и первое, после самого патриарха, духовное лицо во всей константинопольской патриархии чувствуют себя почти братьями. А грешник?.. А что грешник. Разумеется, он обязательно во всем сознается. Может, не именно в этот момент, может, чуточку поупирается еще, но итог один – полное и безоговорочное признание своей собственной вины и столь же искреннее покаяние.
Трудно сказать, будет ли его признание правдиво, да это и не важно. Гораздо ценнее другое – в очередной раз показать всем, что путь от небольших догматических отклонений до великих и смертных грехов неизменен. Стоит на него вступить, как непременно пройдешь до конца. Не сможешь не пройти, ибо, едва вступив на него, ты избираешь себе в поводыри дьявола, который тянет тебя все дальше и дальше, ни на миг не давая остановится или тем паче повернуть назад.
Верить надлежит безусловно!
Итак, завтра он снова почувствует этот сладковатый аромат горящей плоти. Почему-то хартофилаксу казалось, что русич покажет себя стойким и мужественным человеком, хотя и жутким грешником. Значит, придется повозиться. Впрочем, отца Германа никогда не пугала тяжесть трудов, если этого требовали интересы православной церкви. Ноздри хартофилакса начали непроизвольно подрагивать, раздуваясь от предвкушения предстоящей работы, но тут дверь в его келью беззвучно распахнулась.
Отец Герман недовольно обернулся, но успел вовремя сдержать себя и не отчитать наглого вошедшего, который даже не удосужился предварительно постучать в нее. Зять императора Иоанн Дука Ватацис, женатый на его средней дочери Ирине, которого многие прочили в преемники Феодору I Ласкарису, мог позволить себе и не такую вольность. В отличие от всех прочих гостей хартофилакса, на крепком коренастом мужчине лет тридцати была не ряса, а пышная одежда ярких цветов, поверх которой красовалась еще и нарядная хламида [21] .