Рассказ был напечатан в «Метрополитэн».
Шедевры вне категорий
Осадок счастья
Могу сказать, что этот рассказ сразу явился мне во всей своей неотразимости, прямо-таки умоляя меня о том, чтобы я его записал. Возможно, многие расценят его как набор сантиментов – однако замысел был намного обширнее. Таким образом, если вдруг в нем не хватает искренности или даже трагизма, поверьте, недостатки, не присущи сюжету, – это всего лишь мое неумение с ним обращаться.
Рассказ напечатан в «Чикаго трибьюн» и впоследствии был увенчан, кажется, золотым лавровым венком четвертой степени или чем-то в этом роде от одного из составителей книжных антологий, которые сегодня так и кишат среди нас. Вкус джентльмена, о котором я говорю, обычно склоняется к нехитрым мелодрамам с тропическим вулканом или призраком Джона Поля Джонса в роли Немезиды, тщательно маскирующимся в первых параграфах, обычно написанных в джеймсовской манере с намеками на дальнейшие мрачные и изысканные завихрения сюжета. Примерно вот так:
«Случай с Шоу Мак-Фи, как ни странно, не имел никакого отношения к практически невозможным умозаключениям Мартина Сило. Это так, к слову; однако по крайней мере три сторонних наблюдателя, чьи имена я пока что вынужден опустить, признавали невозможным и т. д. и т. п.», в том же духе до тех пор, пока бедная зверюшка «воображение» не будет наконец вынуждена выбежать в открытое поле из норки и не начнется мелодрама.
Мистер Липкин
Главной отличительной чертой этого творения является тот факт, что это – единственное из публиковавшихся в журналах произведений, написанное в нью-йоркском отеле. Дело свершилось в спальне «Никербокера», а вскоре после этого почтенная гостиница навсегда закрыла свои двери.
Когда умолк плач и окончился траур, произведение было опубликовано в «Смарт сет».
Джемина
Этот скетч, написанный, как и «Тарквиний из Чипсайда», в Принстоне, был опубликован годы спустя в «Вэнити фэйр». За технический прием должен выразить свою благодарность мистеру Стивену Ликоку.
Рассказ долго казался мне смешным, особенно когда я впервые прочитал написанное, но больше я уже смеяться не могу. Тем не менее, поскольку другие все еще находят его забавным, я решил включить его в этот сборник. Мне кажется, он стоит того, чтобы сохранить его под обложкой хотя бы на те несколько лет, пока вихрь изменчивой моды не скроет меня, мои книги и этот рассказ вместе с ними.
Приношу свои извинения за это невозможное «Содержание» и одновременно передаю эти сказки «Века джаза» в руки тех, кто читает на бегу и бежит вперед, пока читает.
Джим Пауэлл был лоботрясом. Как бы мне ни хотелось, чтобы герой рассказа был симпатичен, вводить читателя в заблуждение на этот счет было бы нечестно. Он был прирожденным, проверенным, стопроцентным лоботрясом и неторопливо рос в течение всего сезона урожая, который в краях ниже линии Диксона-Мэйсона длится круглый год.
Если вам сегодня придет в голову назвать уроженца Мемфиса лоботрясом, тот, скорее всего, извлечет из кармана штанов длинную прочную веревку и повесит вас на первом попавшемся телеграфном столбе. Если же вы решите назвать лоботрясом уроженца Нового Орлеана, тот, скорее всего, широко улыбнется и язвительно спросит, кто пригласил вашу девушку на бал в Марди-Грас. Тот тип лоботрясов, к которому принадлежал главный герой этого рассказа, представляет собой нечто среднее между этими двумя; происходит он из маленького городка с населением тысяч сорок, вот уже сорок тысяч лет тихо дремлющего на юге Джорджии, лишь изредка ворочающегося в дреме и сквозь сон бормочущего что-то о войне, имевшей место где-то, когда-то и уже давным-давно забытой всеми остальными.
Джим был лоботрясом. Я написал это еще раз просто потому, что это так хорошо звучит, совсем как начало сказки, доброй сказки о Джиме. Мне он сразу представляется таким круглолицым, румяным, в шапке, из которой торчат клочки сена и листья. Однако этот Джим был высоким, тощим и сутулым оттого, что слишком много времени проводил за карточным столом; на равнодушном севере таких зовут лодырями. Ну а в краях, где все еще помнят, что такое Конфедерация, за этим классом, проводящим всю жизнь в спряжении глагола «бездельничать» в первом лице единственного числа: я бездельничаю, я бездельничал, я буду бездельничать, – прочно утвердилось прозвище «лоботрясы».
Джим родился в белом доме на зеленом холме. Фасад дома украшали четыре облезшие колонны, сзади находилась огромная садовая решетка, создававшая веселый фон для заросшей цветами солнечной лужайки. Первым обитателям белого дома принадлежала земля справа, слева и позади, но это было так давно, что даже отец Джима мог с трудом припомнить те времена. Честно говоря, он придавал данному факту настолько малое значение, что, даже умирая от огнестрельной раны, полученной в уличной стычке, не стал упоминать о нем при прощании с малышом Джимми, которому к тому времени исполнилось пять и который очень испугался. Белый дом превратился в пансион, которым управляла чопорная леди из Мэйкона; Джим называл ее «тетя Мамми» и ненавидел всей душой.
Когда ему исполнилось пятнадцать, он поступил в среднюю школу; его черных волос почти перестала касаться расческа, он стал бояться девушек. Он ненавидел свой дом, в котором четыре женщины и один старик из года в год тянули бесконечный спор о том, какие участки первоначально входили во владение Пауэллов, а также какие цветы расцветут вслед за этими. Иногда родители девочек из города, вспоминая о матери Джима и надеясь обнаружить сходство темных глаз и волос, приглашали его на дни рождения детей, но на этих вечеринках он всегда очень стеснялся и вообще предпочитал проводить время, сидя на сломанном автомобильном мосте в гараже Тилли, бросая кости либо неустанно исследуя свои зубы при помощи длинной соломинки. Чтобы зарабатывать карманные деньги, он брался за все, что подвернется, и именно из-за этого окончательно перестал появляться на вечеринках со сверстниками. Уже на третьей вечеринке маленькая Марджори Хайт нетактично прошептала – так, что это услышал и он, – что уже видела этого мальчика, когда он доставлял им домой товары из бакалейной лавки. Поэтому, вместо того чтобы выучить тустеп и польку, Джим выучился выбрасывать с помощью костей на выбор по желанию любое число, а также выслушал массу правдивых баек обо всех перестрелках, произошедших в округе в течение последних пятидесяти лет.
Ему исполнилось восемнадцать. Разразилась война, и в качестве моряка он год полировал латунные поручни в Чарльстонском корпусе. Затем для разнообразия его направили на Север, и он еще год полировал такие же латунные поручни, но уже в Бруклинском корпусе.
Война окончилась, и он вернулся домой. Ему исполнился двадцать один год, его брюки казались чересчур короткими и чересчур узкими. Его боты на кнопках имели продолговатые удлиненные мыски. Его галстук будоражил воображение, как тайный заговор, причудливо переливаясь пурпурным и розовым, а над ним располагалась пара голубых глаз – блеклых, как полоса дорогой старой ткани, давно забытой на солнце.