– Меня? – повторил он с напускным удивлением. – Ведь мы только что объяснились, и ты рисковала не застать меня дома. Мой отъезд…
– Да, ты говорил мне о нем, – перебила его Траудль, – но это неправда. Ты хочешь умереть, я знаю. Как только ты ушел, я поняла, что ты ушел, чтобы умереть.
Адальберт попробовал улыбнуться, но это ему не удалось.
– Дитя, ты бредишь! Что же я сказал тебе? Что я должен уехать еще этой ночью, потому что мой отпуск кончается. Завтра вечером я должен опять быть в Меце, а служба не ждет.
– Зачем ты заперся на ключ? Не лги, Адальберт, о, только не лги в этот страшный час! Вот прощальное письмо, о котором ты говорил мне, – она вздрогнула, – а вот и револьвер.
Адальберт молчал, он больше ничего не отрицал, понимая, что теперь ее нельзя обмануть, а когда она снова начала умолять его сообщить ей всю правду, он рассказал ей все. Он сознался в проступке своего отца, который не будет ни для кого тайной, как только Герман Зигварт заявит свои права, рассказал о своем полном разорении, о невозможности прибегнуть к чьей-либо помощи. Его слова дышали отчаянием человека, считающего себя погибшим. Он не смел никому довериться и все эти долгие недели оставался один на один с тем страшным неизвестным, что надвигалось все ближе и ближе и что должно было кончиться смертью. Он почувствовал непреодолимую потребность сбросить со своей души эту тяжесть, свободно вздохнуть, сознавая, что есть хоть одно существо в мире, которое поплачет о нем. Это невыразимо облегчило его душу.
– Теперь ты все знаешь. Мое имя обесчещено, моя карьера и все мое будущее погибли. Я был бы вынужден уйти из полка, а в таком случае лучше смерть.
Траудль сидела застывшая, крепко стиснув руки. Это признание отняло и у нее всякую надежду. Воспитанная на понятиях о чести, свойственных ее кругу, она не знала других взглядов и других понятий. Для офицера, отец которого оказался обманщиком, имя которого было обесчещено, для офицера, не могущего даже заплатить долги своего отца и вынужденного объявить себя банкротом, разумеется, не оставалось другого выхода, кроме смерти.
– И нет никакого спасения? – с ужасом спросила она.
– Нет! Я хотел избавить и тебя, и себя от этого прощания, ты должна была узнать о нем только после моей смерти. Но ты вынудила меня к откровенности и теперь сама видишь, что я должен умереть. И ты не должна удерживать меня.
Она взглянула на него, две крупные слезы скатились по ее щекам, но ее голос не дрогнул, когда она ответила:
– Нет, но и я пойду за тобой.
– Ради бога, что за мысль! – воскликнул он в ужасе. – Дитя, ты не знаешь, что значит смерть.
– Неужели и для тебя я такой же ребенок, как для других? Я уже давно поняла, что такое жизнь, еще в тот день, когда получила твое письмо в «Совином гнезде». Я не боюсь идти за тобой, право, не боюсь, возьми меня с собой!
– Никогда и ни за что! – горько воскликнул Адальберт. – Такое юное существо имеет право на жизнь и счастье…
– На счастье? Если тебя не будет со мной? – возмутилась она. – Что же тогда мне остается? Я и так бедная сирота, живущая в чужом доме и чужими милостями, и чувствую себя такой одинокой, такой несчастной! Не оставляй меня одну в этом холодном, суровом мире, возьми меня с собой, мой Адальберт!
Ее голос звучал трогательной, страстной мольбой, но молодой человек сохранил еще достаточно самообладания, чтобы не поддаться ему. Вдруг он вздрогнул и прислушался, в соседней комнате раздались три громких, коротких, размеренных удара. Этот стук показался им обоим каким-то призрачным и жутким. Охваченная суеверным страхом, Траудль еще крепче прижалась к Адальберту и спросила:
– Что это? Условный знак?
– Да, знак, известный всего лишь одному человеку… невозможно, чтобы Герман… Пусти меня, Траудль, я посмотрю, в чем дело.
Из спальни Адальберта прямо в сад вела маленькая боковая лестница, в былые времена, навещая своего друга, Зигварт постоянно пользовался ею, чтобы не проходить через всю квартиру Гунтрама. Троекратный стук в дверь был тогда для друзей условным знаком.
В спальне было темно, но из соседнего с ней кабинета в нее падал свет, и, открыв дверь, Адальберт сразу узнал стоявшую перед ним высокую фигуру.
– Не пугайся, это я. – Герман вошел и закрыл за собой дверь. – Я пришел в сад и увидел свет в твоей комнате. Тогда я воспользовался своей прежней дорогой и нашим масонским знаком.
– Герман, ты! Ты пришел ко мне? И в такое время?
– Да, немножко поздно, но я не мог освободиться раньше, а знал, что ты собираешься уезжать, поэтому я счел необходимым навестить тебя сегодня же.
С этими словами Зигварт спокойно направился в кабинет. Адальберт так растерялся, что даже не подумал удержать его, и только услышав восклицание Германа, внезапно остановившегося на пороге, понял, что допустил непростительную оплошность. Траудль стояла среди комнаты, боязливо прислушиваясь. Она была знакома с Зигвартом и не понимала, почему он остановился как вкопанный и смотрел на нее почти с ужасом. Но беда уже случилась, и Адальберт постарался овладеть собой.
– Ты пришел так неожиданно, – сказал он, с трудом переводя дыхание, – я не один…
– Я вижу и очень сожалею, что помешал. – В голосе Германа, за минуту перед тем звучавшем так тепло и ласково, слышалась теперь ледяная холодность. – Я хотел кое о чем переговорить с тобой, но это дело серьезное и требует серьезного настроения. В данную минуту у тебя, конечно, нет ни времени, ни настроения. Прощай!
– Герман, что за тон! – воскликнул раздраженный поручик. – Если ты осмелишься хоть одним словом или взглядом оскорбить эту девушку, то…
– То ты вызовешь меня на дуэль? В этом нет никакой надобности. Ты сам отвечаешь за то, что делаешь. – Вслед за тем Зигварт церемонно поклонился Траудль. – Простите меня за мое внезапное вторжение. Но я думал, что поручик Гунтрам дома один. Я немедленно удалюсь.
Траудль поняла и его взгляд, и его тон.
– Господин архитектор! – воскликнула она.
– Что прикажете, баронесса?
Траудль подошла к Зигварту. Ее нежная фигурка точно выросла, но в голосе слышались сдержанные слезы.
– Вам кажется неприличным, что я здесь одна в такой поздний час? Не правда ли?
Зигварт, смягчившись, ответил:
– Вы еще очень молоды, баронесса, и не понимаете значения того шага, к которому вас побудили, но Адальберт понимает это, и потому вся ответственность падает на него.
– Он ни к чему не побуждал меня, – воскликнула Траудль, – но я знала, что он хочет умереть, и потому пришла сюда. И если бы даже весь мир осудил меня, я все-таки пришла бы!
– Адальберт! – в ужасе воскликнул Зигварт.
Гунтрам молчал, опустив глаза, и его молчание лучше всяких слов подтвердило слова девушки.
– Простите меня, баронесса, – сказал Зигварт совсем другим тоном. – Мы до такой степени погрязли в этикете и предрассудках, что не можем сразу поверить в свободный и благородный порыв. Я оскорбил вас и могу только умолять простить меня. Вы хотели спасти Адальберта?