И я, подстраховываясь, чтобы государь не спросил моего отчества, иначе обязательно насторожится, услышав про отца Константина, припомнил Тверь и рассказ Квентина. Конечно, далеко не все, но и пятой доли хватило, чтобы лихо закрутить сюжет насчет своих предков.
И пускай я и не говорил этого впрямую, но преподнес все так, что Борис Федорович, по всей видимости, решил, будто Малькольм был прадедом не Феликса, который мифический младший сын короля Дункана, а моим. А чтоб царь не начал ничего уточнять, пошел сыпать именами, включая родителей Дункана, и лишь увидев, как Годунов приуныл, перевел дух и вежливо заметил:
– Словом, о своих пращурах можно рассказывать долго, но не следует отвлекать венценосную особу от важных государственных дел.
– И то правда,– с некоторым облегчением вздохнул царь.– Да мне и без того понятно стало, ведь тот-то фряжского роду был, а ты, вишь, шкоцкого.– Разочарование на усталом лице Бориса Федоровича было написано столь явно, что мне на секундочку даже стало жаль этого измученного заботами человека.
Но только на секундочку.
– А ты, княж Феликс, часом, не православный? – неожиданно сменил тему Годунов.
– Увы, государь.– Я сокрушенно развел руками.
Хоть в этом я не солгал и не покривил душой. В моего отца советская школа вбила столь устойчивое неприятие любой религии, включая и само существование бога, что Алексей Юрьевич так и остался убежденным атеистом. Не уверовал он и потом, невзирая на новые веяния и пример партийной элиты, в одночасье перекрасившейся в демократов и резко возлюбившей Христа, что, впрочем, не мешало этим людям на практике ежедневно и со смаком плевать на все его десять заповедей.
Скрепя сердце мой отец допускал иконки на тумбочках больных, игнорировал крестики на их шеях, но освящать новую клинику, которую возглавил, отказался напрочь. Правда, в публичные дискуссии не вступал и вообще предпочитал помалкивать, когда речь заходила о святых, чудесах и прочей белиберде, как он называл все это, зато в беседах с домашними отводил душу сполна, особенно со мной как с «неокрепшим умом».
Я не стал, подобно отцу, воинствующим безбожником, однако благодаря именно разговорам с ним придерживался стойкого нейтралитета – бог, если и есть, сам по себе, а я сам по себе, что же до религии, то тут я и вовсе оставался убежденным скептиком. Впрочем, с подачи дяди Кости Екклесиаста-проповедника и еще кое-что из Ветхого Завета я прочитал. Да и евангелия, хотя и бегло, но разок прочел. Правда, чисто из спортивного интереса, не более – очень уж хотелось проверить, насколько справедлива папина критика.
Надо ли говорить, что с таким папой никто и не заикался о крещении сына, опасаясь скандала. Но предстать перед царем вовсе не крещеным мне не хотелось – тогда выходило, что я вообще не христианин, а черт знает что. Потому в своем ответе Борису Федоровичу я отделался неопределенным отрицанием, позволяющим считать, будто отношусь к протестантам. Удачно вставленная мною в речь якобы цитата из Кальвина, выбранного по причине практически полного отсутствия его приверженцев – из протестантов в Москве жили преимущественно лютеране,– позволяла даже более конкретно определить мою приверженность к швейцарскому течению.
– А окреститься в истинную веру ты бы не хотел? – осведомился царь, но вид у него был отчего-то раздосадованный.
– О том еще рано вести речь, государь,– вежливо уклонился я.– Мне так мыслится, что спустя полгода, возможно, у меня и возникнет подобное желание, а пока что надлежит присмотреться к обрядам, обычаям, постам и прочему. Да и вообще, философия – наука, коя требует не спешки, а рассудительности в словах, осмотрительности в делах и неторопливости в поведении. Хорош же я буду, если как учитель стану рассказывать твоему сыну, государь, обо всем этом, а на деле поступать совершенно иначе.
– Разумно,– согласился Борис Федорович.– А почто не враз объявился? Да и дом прикупил ажно за Белым городом – не далеко ли?
– Коль повелишь – нынче же перееду в тот, который укажешь,– выразил я готовность пойти навстречу любому капризу.– А что до появления, так тут одежка виновата. Поизносился в дороге, ехал ведь не прямиком, как Квентин, а через Данию и Речь Посполитую, вот и пообтрепался гардероб. Думал, встречу знакомцев, одолжусь у них, а уж тогда и предстану пред твоими очами.
На том первая аудиенция и закончилась. Точнее, закончились вопросы, а началось расписывание всяческих благ службы у царя.
Разумеется, Феликс Мак-Альпин, несмотря на королевскую кровь, струящуюся в его жилах, выразил бурный восторг и даже позволил себе – но только самую малость, чтоб, упаси бог, не обидеть и не оскорбить царственного собеседника,– выразить некоторое сомнение:
– Неужто правда все, о чем ты рассказываешь, государь?
– Истинная.– Борис Федорович в подтверждение своих слов даже перекрестился.– Более того, я еще не обо всем тебе поведал,– улыбнулся он.– На самом деле я перечислил лишь некоторые из благ, ибо их гораздо больше.
– Что ж, мудрому правителю и служить приятнее,– не остался я в долгу.
– Не рано ли меня в мудрецы вписал? – с недовольным видом усомнился моим словам царь и сурово предупредил: – Льстецов я не терплю, князь Мак-Альпин. Ступай себе, но вперед о том помни и ответствуй завсегда токмо одну лишь правду.
Кажется, я смазал первое благоприятное впечатление о себе, да еще в конце аудиенции. Нехорошо. Надо бы исправиться. Правду, говоришь? Ну-ну. Будет тебе правда.
– Я не льстец,– возразил я.– Как-то великий римский император Марк Аврелий, который вдобавок справедливо считался не токмо покровителем науки и философии, но и философом-стоиком, в своей мудрой книге «Размышления» сказал: «Не пошел я в общие школы, а учился дома у хороших учителей и понял, что на такие вещи надо тратиться не жалея». Но он понял это только после того, как сам прочувствовал разницу, то есть на собственном опыте, что свойственно умному человеку. Ты же, не скупясь на оплату лучших учителей для своего сына, постиг это без всякого опыта, а такое свойственно только мудрым. Только потому я тебя так и назвал. Что же до лести, то к оной я вовсе не приучен. Так воспитывал меня мой батюшка.
– Ну-у, ежели так, то... пущай будет,– протянул явно польщенный сравнением с римским императором Борис Федорович, и как ни сдерживал улыбку, все-таки она вынырнула у него с уголков губ.
Вот теперь можно и удалиться...
Как потом заметил услужливый подьячий в приказе Большого дворца, выписывая мне авансом жалованье за полугодие, не иначе как государь возлюбил князя Феликса Мак-Альпина пуще всех прочих.
Не знаю, что тут сыграло большую роль – мой язык и удачная концовка нашей первой встречи, или все-таки основное значение возымело мое сходство с дядей Костей. Но как бы то ни было, а по сути подьячий прав. Действительно возлюбил.
К примеру, если тот же старый географ, как я называл про себя француза с жутко сложной и почти не воспроизводимой на русский лад фамилией – впрочем, он не обижался на любые искажения и был весьма добродушен,– получал три блюда с царской кухни, да и Квентин тоже, то мне положили четыре.