Это напоминало первое знакомство с мудрой и увлекательной книгой. Герои еще не стали друзьями, ожили не до конца, ты путаешься в именах и прозвищах, тонешь в девятом вале слов и фраз – взлетаешь на поверхность! глоток воздуха! и снова в пучины!..
Восторг постижения.
Однажды, еще до пострига, фармациус и отравитель Мануэль де ла Ита сказал мейстеру Филиппу:
– Знаешь, я иногда думаю: чем вы похожи? Разные, но все равно: сразу видно…
– Сразу видно: Душегуб, – ответил мейстер Филипп. Спокойно и без обиды.
Теперь фратер Августин знал: чем они похожи, Душегубы. Общим языком, мерцавшим в душах членов Гильдии. И крысы с собаками, вставшие на защиту людей в переулке Тертых Калачей, больше не казались чудом. Если знать, как произнести, сказать… насвистать… просто улыбнуться, верно и вовремя… Господи, прими (…грязь невпопад чавкнула под колесом…) хвалу! Ибо привел меня сюда путями Своими, сберег, дал припасть к изначальному роднику! Осанна…
Монах опомнился. Такие минуты, когда в душе переставал звучать хор, наступали все реже. Он стоял в базилике, перед нишей со статуей ребенка. Девочка, как любила говорить Матильда. Сам цистерцианец был не в состоянии различить: девочка или мальчик. Да и не пытался. Просто стоял перед нишей, глядел сверху вниз на молочно-белую, хрупкую фигурку – и видел Башню.
Вавилонский Столп.
Сооружение из человеков, знающих свое место. Громаду от тверди до звезд, где скрепляющим раствором служил единый праязык.
…но нет! не только!
Сейчас фратер Августин впервые ясно и пронзительно увидел то, чего не замечал прежде. Вокруг Вавилонского Столпа, пролитым молоком светясь в ночи, сидели недвижные дети. Мальчики. Девочки. Еще не отмеченные ясно видимым клеймом греха и потому бесполые, будто ангелы. Очень похожие на создание, дремлющее в тишине базилики. И от каждого ребенка к ярусам Столпа тянулись нити, растяжки, скрепы, не позволяющие исполину рухнуть. Наверное, было бы легче, отразись на лицах младенцев боль, мука, страдание. Тогда любой свидетель оправдал бы паденье Башни, лишь бы освободились эти невинные узники, крохотные атланты. Тогда монах первым кинулся бы спасать и рушить.
Великий покой.
Великое счастье.
Великая безмятежность.
Башня росла к звездам, а дети, оставаясь на земле, уже сидели на облаках из звездного света.
Некого спасать. Незачем.
Фратер Августин присел на корточки. Заглянул в лицо девочке-статуе. До крови закусил губу. Воля цистерцианца – стальной обруч. Задавить страшное сравнение до конца не удалось – ибо статуя действительно напоминала сейчас покойную дочь фармациуса Мануэля, погибшую от дыма ядовитых дров, от изобретения собственного отца. Но умерить боль, что взяла сердце в осаду, удалось. Умерить, вернуть в обыденное русло; принудить к повиновению. Казниться виной, которую Господь, может, и простит, да сам себе не простишь никогда? К чему, если вина и так навеки с тобой: ежедневная казнь.
– Кто ты? – тихо спросил монах.
«Моя дочь… младшая…»
У алтаря ждал один из тайных обитателей богадельни. Фратер Августин еще раньше обратил внимание: этот человек, в отличие от остальных, никогда не приближался для разговора. Впрочем, и остальные, похоже, либо не видели его, либо притворялись слепыми. Был человек смугл, с орлиным профилем; на крупном, волевом подбородке залегла ямочка. Оденься он в рясу, многие сочли бы его родным братом цистерцианца. Но одевался молчаливый спутник по обычаю древних персов: широкие у бедер штаны, куртка с прорезями, башлык.
Полы башлыка распахнулись, не скрывая черт лица.
Зато руки прятались: углубясь под куртку, они безостановочно гладили священное вервие с тремя узлами. «Добрая Мысль», «Доброе Слово» и «Доброе Дело». Узел за узлом – и снова…
«Грехи искупает?!» – подумалось фратеру Августину, оживляя боль.
«Это моя дочь, – молчал человек. – Я врач Бурзой, и это моя дочь… младшая…»
Монах кивнул, чувствуя, что перевод близится к завершению. Ибо чужое знание кипело в душе, делаясь своим, подымаясь ввысь, к рассудку, способному понимать и сопоставлять.
А рассудок грозил сорваться вниз.
В пропасть безумия.
…Темна история эта, обильна именами и названиями, чьи корни поглотил змей времени, но сказано в книге, о коей пойдет речь: «Среди прочих целей четвертая цель – самая далекая, и относится только к философу!»
Итак?!
На далеком Западе истек на треть VI век от Первого Ответа, когда на трон Ирана взошел шах Ануширван Хосрой, прозванный Справедливым. Царствование его длилось сорок восемь лет. Шах был просвещен. Шах был озабочен делами государства. Святые огни горели в храмах без дыма и чада. Но для полного счастья Ануширвану Хосрою не хватало малого: древней книжицы, хранившейся под замком в казнохранилище индийских царей. Книжицы, написанной, по слухам, на языке животных, птиц и насекомых, способной просветить владык и вразумить советников. Книжицы, называемой подобно авраамитской Торе: «Пятикнижие» – а сведущие непременно добавляли: «Наука разумного поведения».
Сказано было:
– Она – корень всякого знания и вершина всех наук, путеводитель ко всему полезному, ключ к поискам жизни будущей и средство спасения от ее ужасов; она удовлетворяет все нужды царей при управлении царством своим, и все потребности существования их…
И тогда шах призвал к себе врача Бурзоя.
Лучший выбор трудно было сделать. Сын военачальника и женщины из древнего рода магов-огнепоклонников, Бурзой слыл мастером на всякие штуки. Явившись в город Махилоропья, где за семью замками хранилось сокровище, он тратил деньги направо и налево, расточая лесть и мудрость, пока не свел знакомство с корыстолюбивым индусом, имевшим допуск в казнохранилище. Похитить книгу индус не рискнул, но тайком переписал исходный текст и продал копию Бурзою. Щедро одарив изменника, лекарь-лазутчик покинул Индию. Еще в дороге, знаток языков, он взялся за перевод «Пятикнижия» на чеканный язык пехлеви – и вскоре по возвращении обрадовал Ануширвана Справедливого добычей.
Бурзоя осыпали золотом с головы до пят.
Восхвалили до небес.
Разрешили включить в текст «Пятикнижия» главу о его доблестном деянии.
Но другое смущало ловкого врача. Трудясь над переводом, он никак не мог взять в толк: что такого ценного в «Пятикнижии», хранимом от глаз людских под замком? Ибо был это сборник басен о львах и шакалах, соколах и кузнечиках, лягушках и быках, с выводами нехитрыми, доступными любому глупцу. Да и писалась книга отнюдь не на «языке животных, птиц и насекомых», а на санскрите, хорошо известном мудрому Бурзою. Возможно, закончив перевод и будучи одарен сверх меры, врач скоро забыл бы о своих сомнениях, взявшись за другую работу, если бы однажды не решил заново сравнить оригинал с переводом.