— Андрей Константинович фон Сиверс, — представил Зимин высокого господина средних лет в сером коверкотовом костюме, в осанке которого явно чувствовалась офицерская выправка. — Вильфрид Карлович Штрик-Штрикфельд. А это, господа, Георгий Алексеевич Радовский, мой боевой товарищ, с кем вместе… не только из одного котелка, но и голодали. Я уже вам рассказывал о наших злоключениях. Но теперь, слава господу, мы снова в России, в своем благословенном Отечестве, на своей земле.
Зимин наполнил рюмки. Все встали.
— За Россию, господа! За единую и неделимую!
Сиверс и Штрик-Штрикфельд были из прибалтийских немцев. Оба с января 1941 года, когда дивизии вермахта накапливались в Польше для предстоящего июньского броска на восток, состояли на службе при главном штабе фельдмаршала фон Бока. Затем, когда фон Бок был смещен с поста командующего группой армий «Центр» за провал операции «Тайфун» и неудачи под Москвой, а на его место Гитлер назначил командующего 4-й полевой армией фельдмаршала фон Клюге, человека более послушного и гибкого, перебрались в штаб Верховного командования сухопутных сил (ОКХ). В разговоре не раз упоминалось имя Рейнхарда Гелена. Как нетрудно было понять, оберст Гелен способствовал их переводу непосредственно под его подчинение и покровительство.
— Георгий! — тряс хмельной головой Зимин. — Тут такое дело завернулось! Хорошо, что мы встретились. Вид у тебя слегка потрепанный, ну да ничего. С сегодняшнего дня я ставлю тебя на довольствие. Откормлю, подлечу. Есть свои люди в госпитале. У нас здесь, в Смоленске, везде теперь есть свои люди.
— Хорошо вы тут устроились, — суховато усмехнулся Радовский, и все, сидевшие за столом, несмотря на изрядную степень опьянения, насторожились.
— Ты что-нибудь слышал о Русском освободительном комитете? — Зимин сделал предупреждающий жест рукой и посмотрел на Сиверса и Штрик-Штрикфельда. — Господа, за Георгия Алексеевича Радовского я ручаюсь головой.
Они снова выпили. Теперь — за Русскую освободительную армию. Коньяк развязал языки, и вот уже разговор потек вольнее, свободнее.
— Если в ставке фюрера в самое ближайшее время не возобладает здравый ум и если немецкие генералы не поймут наконец, что сил ни вермахта, ни потенциала Германии, ни даже объединенной под немецкими штыками Европы недостаточно даже для взятия Москвы, то крах, господа, наступит гораздо раньше. Я думаю, уже следующей зимой. Большевики будут атаковать зимой. Зимой это у них лучше получается.
— Да, пожалуй, — заметил кто-то, — французов тоже зимой гнали.
Эта параллель несколько смутила остальных. Но вскоре разговор продолжился с прежним жаром.
— Подбросят еще несколько десятков свежих дивизий, насытят линию фронта тяжелой техникой и вооружением… А так называемые партизанские бесчинства?
— Об этом, господа, нам, пожалуй, лучше расскажет Георгий Алексеевич. — Сиверс внимательно посмотрел на Радовского, сделал едва заметный поклон. — Вы, как я понял из рассказа Вадима Дмитриевича, были ранены в районе Дорогобужа при ликвидации партизанских баз. Вот и поделитесь своими наблюдениями, что же происходит в лесах по нашу сторону фронта?
— Фраза партизанские бесчинства — это блеф не желающих видеть правду, — сказал Радовский, поправляя приставленную к стулу резную ореховую трость, сделанную ему в госпитале одним из пленных красноармейцев и служившую вместо костыля — нога еще побаливала, и при ходьбе он быстро уставал. — Все гораздо серьезнее, господа. Нужно говорить не о беспорядках на территориях, занятых германской армией, а о сопротивлении. Да, да, о сопротивлении. И это сопротивление, хотелось бы нам этого или нет, все отчетливее приобретает черты и масштабы народной войны. И если понять, что Россия — это не Франция и не Польша, то можно предположить, во что это может вылиться.
Штрик-Штрикфельд напрягся. Сиверс снова вежливо кивнул. Очевидно, то, о чем сейчас говорил Радовский, каким-то образом ложилось на их разногласия.
— И сил полиции, и немецкой, и нашей, здесь недостаточно. Потому что никакими силами эту стихию уже, кажется, невозможно удержать в рамках так называемого нового порядка. Вы, должно быть, знаете, сколько штатных дивизий, в том числе и танковых, штабу Клюге пришлось снять с передовой и перебросить под Вязьму и Дорогобуж. Сопротивление будет разрастаться по принципу снежного кома. Но самое неприятное — это то, что стихия народного возмущения против бесчинств германских солдат постепенно принимает черты, я бы сказал, политического движения сопротивления.
— Что вы имеете в виду?
— Сталин перебрасывает в партизанские районы командиров и комиссаров, специалистов подрывного дела, диверсионные десантные группы. И усилия большевиков, надо это признать уже фактом, дают свои плоды. Сталин, через своих партизанских комиссаров, контролирует уже основные районы и самые многочисленные формирования противника по эту сторону фронта.
— Большевики выбросили еще одну козырную карту, — пьяно мотнул головой Зимин и молча махнул до дна очередную рюмку. — Они провозгласили эту войну Великой Отечественной. Если так дальше пойдет, то Восточный фронт окажется между молотом и наковальней. С одной стороны — полнокровные сибирские дивизии, вооруженные тяжелыми танками и реактивными минометами. С другой — партизанские формирования. Они уже сегодня объединяются в полки и бригады. Где гарантия, что завтра они не заполучат тяжелую технику и достаточное количество обычного стрелкового вооружения и боеприпасов и не выстроятся колоннами за нашими спинами?
— Отечественная война — это не просто звучит. Это волнует. И не только нервы, а более глубокие материи. И каждого человека, и всего общества в целом. Это объединяет.
— Что ж, они в чем-то, очень важном, пожалуй, самом важном, правы, — заметил Сиверс. — Тогда, в восемьсот двенадцатом, французы… Теперь — германцы. А говорят, Сталин приказал ввести погоны, а своих генералов награждает орденами Кутузова и Суворова? Искренне он это делает или нет, но этому горцу в уме не откажешь. И русский характер он чувствует тонко. Совдепия превращается в Россию. Да, да, господа.
— Заметьте, господа, что все это — на фоне разнузданной нацистской политики на оккупированных землях. — Сиверс отодвинул от Зимина графин с водкой. — Прав, трижды прав был Наполеон, когда сказал, что, выступая против мощной державы, можно выиграть битву, но не войну.
— У Сталина ничего не выйдет. Все это: и ордена, погоны, — делается не искренне, а под давлением обстоятельств.
— Фюрера обстоятельства тоже не милуют, но он пока остается глух и слеп к тому, что уже очевидно.
— А кто-то, господа, день и ночь твердил, что Совдепия — это колосс на глиняных ногах, что стоит толкнуть его, этого глиняного истукана, и… А тут толкнули под Минском, толкнули под Бродами, толкнули под Киевом и Брянском, и — что?! Под Москвой обосрались в худые и тонкие подштанники.
— Русский народ… Русский человек… Фюреру нужно было не с самолета исследовать русские просторы, а хотя бы в рядах его наступающей пехоты. И разговаривать с русскими людьми, которые в первые летние недели встречали германцев как освободителей, не как с недочеловеками, а как союзниками по борьбе против режима Сталина.