Что-то непонятное творилось здесь со временем. Силену и раньше доводилось оказываться в ситуациях, когда оно растягивалось и замедлялось, – к примеру, в зубоврачебном кресле или в приемном покое больницы с почечными коликами; время еле ползет – и даже почти останавливается, когда стрелки биологических часов словно замирают от страха. Но даже тогда оно все же идет. Дантист в конце концов завершает свои манипуляции. Ультраморфин снимает боль. А здесь, в отсутствии времени, сам воздух, казалось, застыл. Боль – пена на гребне волны, которая все никак не разбивается о камни.
Силен снова кричит от гнева и боли. И снова корчится на своем шипе.
– Проклятие! – выговаривает он наконец. – Проклятый сукин сын. – Эти слова – отголоски другой жизни, сновидений, в которых он жил до дерева. Силен почти не помнит той жизни, даже то, как Шрайк принес его сюда, насадил на шип да так и оставил.
– О Боже! – восклицает поэт и цепляется за сталь, пытаясь подтянуться, чтобы уменьшить вес тела, безмерно усиливающий безмерную боль.
Пейзаж внизу виден Силену на много миль. Это застывшая, словно изготовленная из папье-маше диорама долины Гробниц Времени и пустыни. Тут есть даже миниатюрные копии мертвого города и далеких гор. Что за чепуха! Для Мартина Силена сейчас существуют только дерево и боль, сплавленные воедино. В пору его детства, еще на Старой Земле, они с Амальфи Шварцем, его лучшим другом, посетили как-то христианскую общину в Северо-Американском Заповеднике и, познакомившись там с примитивной теологией христиан, потом частенько подтрунивали над идеей распятия. Юный Мартин растопыривал руки, вытягивал ноги, задирал голову и объявлял: «Кайф; весь город как на ладони», а Амальфи покатывался со смеху.
Силен кричит.
Время здесь застыло в неподвижности, и все-таки постепенно разум Силена вновь начинает работать в режиме последовательных наблюдений, воспринимать еще что-то помимо разрозненных оазисов чистого, полнозвучного страдания в пустыне глухой муки. И этим ощущением собственной боли Силен вводит время в царство безвременья, где вынужден отныне существовать.
Сначала он просто выкрикивает ругательства. Кричать тоже больно, но гнев проясняет мысль.
Затем в сознание возвращается ощущение времени. В периоды изнеможения между воплями и приступами смертельной боли Силену удается хоть как-то разграничить страдания десяти минувших секунд и те, что еще впереди. И от этого становится чуть-чуть легче. Хотя боль все еще нестерпима, все еще разбрасывает мысли, как ветер – сухие листья, но все-таки она уменьшается на какую-то неуловимую каплю.
И Силен сосредоточивается. Он кричит и корчится, возвращая логику в сознание. Поскольку сосредоточиться тут особо не на чем, он выбирает боль.
Оказывается, боль имеет свою структуру. У нее есть фундамент. Есть стены и контрфорсы, фрески и витражи – замысловатая готика страдания. Но даже исходя криком и извиваясь всем телом, Мартин Силен исследует структуру боли. И внезапно понимает, что это стихи.
Силен в десятитысячный раз выгибает тело и вытягивает шею, ища облегчения там, где облегчения не существует по определению, и вдруг замечает в пяти метрах над собой знакомую фигуру, сотрясаемую немыслимым ураганом страдания.
– Билли! – выдыхает Силен. Наконец-то его мозги заработали.
Взгляд его бывшего сеньора и покровителя, ослепшего от боли, совсем недавно ослеплявшей Силена, устремлен в бесконечность, но, услышав свое имя в этом месте без имен и названий, он все же слегка поворачивает голову.
– Билли! – кричит Силен и снова теряет зрение и способность мыслить из-за острого приступа боли. Он сосредоточивается на структуре боли, мысленно ведя пальцем по ее схемам, как бы взбираясь по стволу, ветвям, сучьям и шипам адского дерева. – Ваша милость!
Силен слышит голос, пробивающийся сквозь крики; с удивлением осознает, что и крики, и голос – его собственные:
…Ты – лунатик,
Живущий в лихорадочном бреду;
Взгляни на землю: где твоя отрада?
Есть у любого существа свой дом,
И даже у того, кто одинок,
И радости бывают, и печали –
Возвышенным ли занят он трудом
Иль низменной заботой, но отдельно
Печаль, отдельно радость. Лишь мечтатель
Сам отравляет собственные дни,
Свои грехи с лихвою искупая. [4]
Он знает, эти стихи написаны не им, а Джоном Китсом, но чувствует, как каждое слово все глубже структурирует хаотический океан боли вокруг него. Силен постигает наконец, что боль – его спутница с самого рождения. Таков дар поэту от вселенной. То, что он испытывает сейчас, – лишь физический аналог боли, которую он чувствовал и безуспешно пытался переложить в стихи, пришпилить булавкой прозы все годы своей бессмысленной, бесплодной жизни. Это хуже, чем боль, это несчастье, потому что вселенная предлагает боль всем, и
…лишь мечтатель
Сам отравляет собственные дни,
Свои грехи с лихвою искупая.
Силен выкрикивает великие слова – это уже не тот, бессмысленный вопль. Исходящие от дерева волны боли – невидимые и неслышимые – на какую-то долю секунды стихают. Среди океана погруженных в свою боль мучеников появился островок инакомыслия.
– Мартин!
Силен выгибается и поднимает голову, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь туман боли. Печальный Король Билли смотрит на него. СМОТРИТ.
Затем он выкрикивает короткое слово, в котором ценой неимоверного усилия Силен угадывает просьбу: «Еще!»
Поэт заходится от боли, извивается, как безмозглый червяк, но, когда он затихает, изнеможенно качаясь на шипе, а боль, не уменьшаясь, просто изгоняется токсинами усталости из двигательных участков коры его мозга, внутренний голос то кричит, то шепчет:
Дух всесильный – ты царишь!
Дух всесильный – ты скорбишь!
Дух всесильный – ты пылаешь!
Дух всесильный – ты страдаешь!
О дух! Я почил
В тени твоих крыл,
Поник головою всклокоченной.
О дух! Как звездой
Я грежу одной
Твоею туманною вотчиной. [5]
Небольшой круг молчания расширяется, захватывая несколько соседних ветвей и десяток шипов, отягощенных людскими гроздьями.
Силен поднимает глаза на Печального Короля Билли и видит, как его повелитель – жертва его предательства – открывает свои печальные глаза. В первый раз за два с лишним века покровитель и поэт встречаются взглядами. И Силен произносит слова, ради которых вернулся сюда и угодил на шип:
– Ваша милость, простите меня.
Прежде чем Билли успевает ответить, прежде чем хор криков заглушает всякий мыслимый ответ, воздух меняет цвет, замороженное время бьет хвостом, и дерево содрогается, словно проваливаясь на метр. Силен кричит вместе с другими, ибо ветвь трясется, и шип, на который он нанизан, рвет ему внутренности.