Родион посмотрел на нас с неожиданно доброй, мудрой улыбкой и сказал:
— Ну что вы раскудахтались? Неужели непонятно — я должен это сделать, должен. И еще ни в чем никогда в жизни я не был так уверен, как в этом.
И вот тут я, повинуясь немой просьбе друга, выскочил из засады с последним «интеллектуальным» вопросом. Я выразил сомнение, что почка Родиона, а он весил никак не меньше ста тридцати килограммов, может поместиться в сорокапятикилограммовом теле Милы.
— Просто не влезет, — добавил я и глотнул коньяку прямо из горла.
Родион взял со стола бутылку минералки и вышел из кухни.
Петрович сидел боком ко мне и не смотрел в мою сторону.
— В конце концов можно дать взятку врачам, чтобы они отказались, — повторил я его собственную мысль, высказывавшуюся еще в машине, но Петрович лишь тяжело вздохнул и наехал ладонями на лицо.
Я чувствовал себя виноватым.
Они оба несчастны. Вернее, сын — в упоении от возможности получить тяжелую, но благородную травму, отец — в тоске, оттого что тот в упоении и что у него такой бесчувственный и туповатый дружок.
Телефон.
Нина!
Я даже обрадовался. Уж если ты позвонишь, так теперь! Ударение на втором слоге.
— Майя уже полчаса сидит одна на Тверском бульваре.
— А что я могу сделать, пусть сидит. На Тверском бульваре пусть сидит!
Нина не слышала этого вскрика, отключилась.
Я не знал, что мне делать. Коньяка не хотелось, растирать физиономию бессильными ладонями — передразнивать друга?
— Езжай, — сказал Петрович. В очередной раз он валил меня своим великодушием. Лучше бы эгоистически упивался своим собственным горем, и я тогда не посмел бы от него отколоться. — Езжай.
Итак, Нина. Опять. Сколько раз давал себе слово не откупоривать этот сосуд. На самом деле я ведь ничего не простил, ничего не забыл. Просто интенсивность переживаний настолько стушевалась, что почти не беспокоила. Смирился с тем, что понять это существо я не в состоянии. Да и потерял желание понимать. Отодвинул на самый край существования, за печку под веник. Так ведь нет, опять просачивается, опять лезет в самый центр моей жизни!
И ведь это я ее бросил! Почему при этом считаю ее победителем?!
А как я мог ее не бросить?!
На самом деле, ничего особенного, если говорить о внешности. Не красавица. Небольшого росточка, фигура… Ну, все как у Чичикова: не толстая, и не тонкая, глаза не большие, и не маленькие, рот… Вот рот как раз пухлый, сочный, мне никогда и не нравились до нее такие. Да и в ней не нравился, я с ним смирился, потому что это был ее рот. Не просто рот, а уже немного и пасть. Всегда готовая чего-нибудь сожрать. Не обязательно речь о еде. Хотя и о ней тоже. Как она поглощала шелковицу в Крыму, якобы решая свои проблемы с кровью! Она глотала ее самозабвенно, час простояла под деревом, полузакрыв глаза, облизываясь. То же было с клубникой, черешней, устрицами, мужчинами… Жизнь в поисках гемоглобина и легкоусвояемого белка.
И всегда поверх работающего рта — предельно невинная улыбка круглых карих глазонек. Теперь-то я понимаю, что работала она примитивно, но тогда на меня действовало.
Дочь крупного, известного ученого. Экономического академика Богомольцева, он тогда, в годы больших перераспределений, был одним из финансовых гуру. Кивал очкастой башкой в каждом втором телевизоре и загадочно улыбался.
Нина пошла в университет, когда никто еще не подозревал, что через каких-нибудь семь-восемь лет главными людьми станут нотариусы и бухгалтеры. И ее красивый филологический выбор окажется чепухой. Русская литература откажется кормить не только тех, кто ее изучает, но даже и тех, кто ее производит. Так что и красный диплом МГУ на тему «Буддийские мотивы в творчестве И. Бунина», и диссертация по творчеству Георгия Иванова превратятся в хлам.
Нина перестроилась в один момент, и даже не теряя своей обычной бодрости. «Зачем изучать творчество человека, который не мог себе заработать на новые подтяжки?». Я присутствовал при этом ее разговоре с подружками-парикмахершами. Занимаясь буддизмом и эмигрантской поэзией, она водила знакомство с теннисными тренерами, зубными врачами, гинекологами, автомеханиками и парикмахершами — всеми теми, кто делает жизнь глаже и легче. Это были финишные годы советской власти, лозунг «обогащайтесь» еще не был выброшен над страной официально, но во всех порах перестроечной жизни уже кипела капиталистическая работа.
Я был страшно, животно влюблен в нее, и она была для меня сфинкс, шифр, тайна. Чем откровеннее она вытирала об меня ноги, тем сильнее крепло мое причудливое чувство.
Я был влюблен до такой степени, что мне даже показалась умной и справедливой фраза про поэзию Георгия Иванова. То есть я не мог поверить в то, что она, кандидат филологических наук, способна сказать такую явную пошлость. Наверно, тут какой-то выверт мысли, мне, в силу моей косности, недоступный. Одна из подружек-парикмахерш поинтересовалась, а какого рода подтяжки хотел себе сделать этот Иванов — что, морщины подобрать, или как? Пришлось смеяться вместе со всеми этой шутке.
Важно то, что, сойдясь со мною, она изменила своему официальному жениху.
Сам виноват! Так объяснила мне Нина, и я с ней согласился. Будущий дипломат, которого я так никогда и не увидел, получил тройку «по специальности», и, стало быть, его заграничная карьера встала под большой вопрос. Ну, могу ли я себе позволить выйти замуж за такого пентюха? — советовалась со мной Нина. Официальный жених, отрекомендованный как превосходный любовник, был отставлен за тройку по-японскому, тогда как я даже на кол с минусом не мог бы рассчитывать в смысле карьеры.
Я помалкивал. Трудился как негр на плантации в ее кровати и не мог себя переломить — строил убогие, как теперь понимаю, идиотические планы общего нашего будущего.
Познакомила нас Любка Балбошина. У себя на вечеринке. Они были соседки, Любкин папаша тоже был из больших академических чинов. Нина соизволила соскользнуть к ней с пятого на второй этаж, как раз с целью мести своему неудачливому японисту.
Тут я. Одинокий, в лучших своих джинсах, с бутылкой шампанского внутри, достаточно для того, чтобы раскрепостить скромное мое обаяние.
В тот же вечер я был осчастливлен.
И очень быстро оказался в жуткой ситуации.
Мне было недостаточно оставаться просто телом, сопутствующим ей в койке. Смел претендовать на большее. Считал себя не идиотом, идиот. Что-то ведь читал, статейки пописывал, что вызывало совершенно неприкрытое презрение с ее стороны.
Она, уже в то время задумывавшая дезертирство из филологии в парикмахество, со снисходительной ужимкой, придя на кухню, захлопывала очередную мою толстую умную книжку, как бы говоря: да ладно тебе, плюнь ты на этого Делеза и на Лакана плюнь, ты ведь пялишься в эти строчки только затем, чтобы доказать, что тоже не дурак, — так не докажешь!