Я остановился, хотя собеседник готов был слушать и дальше. Просто я почувствовал, что на таком свежем ветру, в лучах такого яркого, холодного солнца мои истории кажутся какой-то путаной, жалкой чепухой. И еще я понял — он мне не поможет. Надо выгребать к концу разговора самостоятельно.
— У меня к вам такой вопрос… Нет, скорее просьба… Есть набор наших обычных психотерапевтических приемов, с помощью которых мы купируем такие состояния, такие фобии, но поскольку тут налицо явная и большая, так сказать, религиозная составляющая, мне хотелось бы просить вас о помощи.
Убей меня, Бог, он молчал.
— Вы, наверно, знаете, что психиатры, некоторые психиатры, в некоторых случаях, полагают, что отдельных больных надо не таблетками пичкать, а отправить к бесогону. И не считают это своим профессиональным поражением. Шизофрения и одержимость — не одно и то же. Да, так вот, скажите, как вы у себя в церкви успокаиваете таких, поджидающих конец света?
Да скажет он хоть словечко?! Словечко! Я ведь ждал, что в ответ на свои откровения получу как минимум товарищеские объятия. Конечно, друг дорогой, и у нас почти то же самое. Массовое нашествие непонятно откуда берущейся справедливости на нашу обычную жизнь. Безумные старухи на исповеди не обвиняют друг друга в попытке отравить друг друга, а восхваляют соседей, дворовые хулиганы превращаются в тимуровцев, воры и растлители принародно каются, лупя шапками о землю! А злостно нераскаявшиеся покрываются, как Ирод, экземой или схватывают открытую форму туберкулеза.
Я вздохнул, весь напор во мне кончился, я мечтал куда-нибудь исчезнуть из-под взгляда этих весело слезящихся умных глаз.
— В общем, как видите, пришел за советом. Как мне быть с этими апокалиптиками? Должна же церковь, тысячелетний опыт… Может, я просто не теми словами, может, я сам слишком поддался этим настроениям? Ведь не только врачи действуют на больных, но и наоборот.
— Скажите, а вы сами верующий человек?
Голос у него оказался приятный, мягкий.
— Я крещеный, но, к стыду, в церкви бываю не часто. Венчания да отпевания.
Он понимающе, без всякой иронии и даже без осуждения кивнул.
— Вы попробуйте сходить к причастию. Ну, сначала надо попоститься денька три хотя бы, исповедаться. Ничего нельзя получить, не потрудившись. Да, скоро начинается Великий пост. Приходите, послушайте канон Андрея Критского, его еще называют — Покаянный канон.
— Но…
— Все начнет проясняться само собой.
Я опять хотел сказать какое-то «но». Он только улыбнулся мне, перекрестил, хотя я и не просил благословения, и сказал, удаляясь:
— И не надо считать, что я был к вам невнимателен.
Я был то ли в ярости, то ли в растерянности. Медленно двинулся вон, к выходу из церковной ограды. Этот мальчишка меня просто-напросто щелкнул по носу. Честно признаться, я рассчитывал на другое. Что он мною заинтересуется, что ли. Все же не каждый день к тебе вот так обращается взрослый, незаурядный, — это же видно, — человек, психотерапевт, с серьезным таким вопросом — конец света, блин!
Церковь должна привечать, а не отпугивать! Тут храм, а не пресс-хата. Ну, Василиса… а к попам я больше не пойду. Как-то у них все так, что не подступишься. Будто блокировка стоит. Все не для тебя. Да и, надо признать, неубедителен я был. Кроме того, когда вокруг так светло и прохладно, совсем и не верится ни в какой апокалипсис.
Нет-нет, все не то, все не то!
И тут я чуть не хлопнул себя по лбу. Я же не сказал самого главного. Мысль моя состояла вот в чем: пусть нет очевидного мессии и деревья не истекают кровью, но появились признаки того, что меняется человеческая природа. Люди все в большем и большем числе обуреваемы демоном справедливости. А не есть ли именно изменение человеческой природы верным признаком наступающего апокалипсиса?! И что станет с нашей жизнью, если таких «справедливых» станет очень много?
Собственно говоря, разговора у меня со священником этим не получилось. Бежать его искать, чтобы досказать свою мысль? Нет, чепуха! Даже помыслить противно. Эта дорожка, пожалуй, не для меня.
* * *
На столе уже стояла бутылка коньяка — между тарелкой бастурмы и тарелкой красного лобио. Принесли две бутылки армянской минеральной воды, долму, шашлык.
Пока накрывался стол, Гукасян смотрел мне в глаза. У него красивый, чуть заплаканный взгляд. Он вздыхал, можно было подумать — Рудик на что-то решается, или уже решился.
Выпили по рюмке. Возможно, мне и не нужно было этого делать. Принявшему угощение трудно отказать тому, кто его угощает. Сказать честно, я догадывался, о чем пойдет речь.
О девочке.
Она сидела в другом конце кафе. Рядом с ней находилась пожилая восточная женщина в черном платье и черном платке. Она сидела, положив свои натруженные руки на колени, и терпеливо наблюдала, как Майка ковыряется фломастерами в распахнутой тетради.
Забавно. Я уступил девочку Коноплеву, а она у Гукасяна. Разбираться в этих неправильностях мне было лень. Я устал. Коньяк был кстати. Я не сопротивлялся его согревающему вторжению. Раньше мне казалось, что Рудика мне будет труднее простить Нине, чем Коноплева. Не потому, что он «не наш». Он, кстати, больше «наш», чем молдавский белорус, он коренной москвич, он больше «наш», чем я сам. А теперь мне совершенно одинаково плевать на то, что она изменяла мне с Гукасяном и Коноплевым.
Вот на девочку стало не наплевать. И вместе с тем теперь мне ясно, что поздно на эту тему разводить переживания.
— Знаешь, я подумал, что будет справедливо, если она останется у меня.
— Справедливо? — Я оторвался от бастурмы.
— Справедливо, — подтвердил Рудик и начал объяснять, какой именно смысл он вкладывает в это слово. Он не хотел, чтобы я подумал, будто он подсчитывает количество съеденных Майкой цыплят и абрикосов в его кафе, и он не хотел напомнить, что в «те» времена он фактически содержал Нину.
— ?
Немного смущаясь, как интеллигентный человек, вынужденный говорить на «неинтеллигентные» темы, он открыл мне, каково было истинное состояние дел в семействе Нины тогда. На самом деле отец ее попал в скверную историю. Да, он был обеспеченный человек, знатный человек, директор института, это верно, но его обвели вокруг пальца какие-то аферисты, и ему пришлось расстаться почти со всем своим имуществом. Даже с шубами жены и дочери. И Нина, и сестра ее Оля ютились в какой-то убогой обстановке, так что та помощь, что оказывалась им Рудиком, помощь продуктами и мелкими вещевыми подарками, была для них «большим подспорьем».
Было забавно наблюдать, как он выговаривает слово «подспорье». Да, он коренной москвич, но слово «подспорье» он не приручил.
Я спросил про парикмахерскую. Он подтвердил: да, была парикмахерская, но позже он тоже отстранился, когда распался наш треугольник претендентов, за что себя и корит теперь. Не захотел взваливать на себя груз. Он знал, почти знал, что Нина была женщиной свободного, «городского поведения». Это его отпугнуло. За что теперь стыдно. И поэтому теперь он считает — его долг взять на себя все заботы о Нине и девочке. Надо платить за собственное «некрасивое поведение».