В комнате повисло молчание, и когда Маргарет, это воплощение здравого смысла, подняла глаза, в них едва ли не впервые в жизни блеснули слезы. Кэтрин, застыла, сжав руки, ее лицо было пепельно-белым, а взгляд выдавал невероятное волнение. Она вдруг поняла, что, произнося свою речь, Валентин все время смотрел на нее, и залилась краской до самых корней темных волос. Ее сестры едва ли догадывались, что их бледная и строгая домоправительница может быть так прекрасна. Гертруда сидела на диване неподвижно и очень прямо, на ее губах все еще играла улыбка, а глаза светились радостью, одобрением и искренней добротой, хотя в них и вспыхивали искорки неудержимого смеха. Она смотрела на Валентина так, будто ей действительно нравилась его манера держаться и она считала его славным юношей, однако что-то в ее позе говорило, что она и не думает присоединяться к капитуляции своей сестры.
– Неудивительно, что Люсьен так задержался за кофе, – сказала она, тряхнув головой.
– В самом деле, мне уже пора, – сказал Валентин, вновь засмущавшись, – я слишком злоупотребил вашим вниманием.
– Помилуйте, вовсе нет! – воскликнула Кэтрин, вдруг вспомнив о приличиях. – Надеюсь, мы скоро вновь увидимся.
Он церемонно поклонился и исчез.
– Мне очень понравился этот молодой человек, – заметила Маргарет, глядя в огонь. – Он такой здравомыслящий.
– О да, – ответил Люсьен с ноткой снисходительности, так же как совсем недавно говорил Валентину о своих гостьях. – О да… он и правда славный малый.
– А вам не кажется, а не кажется ли вам, – пропела Гертруда, насмешливо прищуриваясь, – не кажется ли вам, что он немного… немного того?
– Ты хочешь сказать, в нем многовато патетики? – сдержанно уточнила Маргарет. – Пожалуй, он слишком увлечен своими идеями, но это его единственный недостаток.
– Возможно, он излишне горяч, – проговорила Кэтрин высоким дрожащим голосом, – но он горячится, когда дело того стоит, и он совершенно прав. Он говорит о том, о чем знает не понаслышке, – о чести, рыцарственности и возвышенном образе мыслей. Это вовсе не предосудительная горячность… даже напротив, – ее голос немного дрогнул, потому что Кэтрин, не слишком привычная к эмоциям, совсем не умела их скрывать.
– Я не хотела сказать ничего дурного, милая, – миролюбиво, словно утешающий ребенка взрослый, отозвалась Гертруда. На ее лице читалось с трудом скрываемое торжество понимания. – Я лишь имела в виду, что он излишне горячится.
– Что ж, – примиряюще проговорила Маргарет, – такова человеческая натура! Встречала ли ты когда-нибудь человека, который не был бы уверен в себе и избегал высказывать собственные мысли?
Гертруда отошла к окну и задумчиво посмотрела вдаль.
Теперь Гертруда определенно стала украшением семьи. Ее огненно-рыжие волосы и необычные, открытые и живые черты лица соединялись в образ, не укладывающийся ни в какие каноны женской красоты, но вполне самобытный и очаровательный. Остроумная и в меру легкомысленная, она держалась очень свободно и неплохо умела поддержать разговор – стоит ли говорить, что она пользовалась успехом. Все друзья, знавшие и любившие семейство Грэй, называли ее “лучезарной сестрицей” и были всегда рады ее обществу. Люсьен Флери, относившийся к девушкам почти как к своей собственности и хваставший ими при всяком удобном случае, считал Гертруду гвоздем своей программы. Кэтрин была незаурядным и незаменимым организатором, Маргарет, если ее удавалось втянуть в разговор, демонстрировала начитанность и прекрасное чувство юмора, на Гертруду же можно было рассчитывать всегда, она готова была беседовать с кем угодно и о чем угодно. Она порхала из одного угла комнаты в другой и, как сорока, тараторила в окружении друзей. Но в то же время все, в том числе и Валентин, не могли избавиться от впечатления, что она значительно старше своих сестер.
Первые три недели знакомства Гертруда с ее пронзительно-зелеными глазами и алыми губами казалась Валентину в своем роде совершенством – неуемно жизнерадостным, солнечным созданием. Но на четвертую он почувствовал, что никогда не узнает ее по-настоящему – словно бы она все время обращалась к нему лишь светлой и парадной стороной. Это рано или поздно начинали чувствовать все, кто ее знал, хотя держалась она совершенно естественно. Никому не удавалось подступиться к Гертруде ближе. Одни заключали, что в ней и не было ничего, кроме природной живости нрава, другие подозревали, что есть в ней все-таки нечто ускользающее от взгляда. Валентин Амьен, поэт и мечтатель, не слишком разбирался в людях, а потому колебался между двумя этими весьма поверхностными предположениями.
Мы затрудняемся сказать, насколько далеко нам самим удалось проникнуть сквозь таинственный покров лучезарной светскости. Посвятим эту короткую и “щекотливую” главу тому, чтобы дать читателю два кратких пояснения.
Однажды, в одно из сотен утр этих пяти лет ее жизни, Гертруда спустилась к завтраку очень бледной. Глядя на нее, можно было заметить, что она плакала. Весь день девушка ходила мрачнее тучи, но к вечеру заметно повеселела, а на следующее утро уже вовсю смеялась и, как обычно, буянила за завтраком. Судя по всему, той ночью она видела нехороший сон. Время от времени ее посещали причудливые и фантастические сны, а ее детские кошмары не уступили бы ужасным видениям умалишенного. Но в ту ночь Гертруда испытала давно забытое чувство. Ей привиделось, будто она карабкается среди ночи по черепичным покатым крышам, а рядом с ней движется неясная фигура, скорее ощущение, чем человек, – ощущение присутствия Бэзила Хоу.
“Вот видите, – сказал он, – это совершенный образец кровельного искусства. Каждая черепица на своем месте”.
“Я так рада”, – отвечала она со слезами счастья на глазах, взволнованная и возбужденная, совсем как прежде, когда он был рядом.
Он ответил что-то, но она не расслышала его ответ, и ощущение исчезло. Затем мелькнул неясный, полузабытый эпизод конной прогулки: Гертруда следовала за Бэзилом верхом, – и вот она уже лежала в своей постели, пробудившись, а призрачная реальность сна все еще окутывала ее. Постепенно просыпаясь, она становилась все мрачнее, а когда окончательно осознала, что все это было во сне, почувствовала, что совершенно разбита. Этого не понять тому, кто никогда не видел подобных снов.
Иногда она отчаянно и робко мечтала о том, как они когда-нибудь встретятся снова и что она скажет ему, после чего они, как прежде, станут добрыми друзьями. Но тут же приходила в такое отчаяние, что всеми силами гнала от себя эти мечты и клялась больше не позволять себе ничего подобного, становясь одновременно жестче и бодрее по мере того, как эти мечты удалялись. Она искала и находила утешение не в особенно, быть может, горячей любви к сестрам, а ее внешняя светская оболочка становилась все ярче, светлее и суше.
Еще одно чувство помогало ей забыться и отвлечься. Она радовалась любому обществу и охотно, со свойственной ее семейству бесстрашной рассудительностью беседовала с “лайковыми перчатками”, к каковым относила весь мужской пол, но стоило в жизни этого семейства появиться молодому человеку, сколь бы добродетелен и талантлив он ни был, ее отношение инстинктивно становилось враждебным, тем более враждебным, чем больше он нравился сестрам. Это не было острой неприязнью, заставляющей ее раздражаться из-за самого их существования или отвергать, сверив с никому неведомым образцом. Но чуткие, дрожащие струны ее сердца были для них недоступны просто потому, что сама она старалась никогда этих струн не касаться. Она всегда помнила о том, кто невольно и незаметно для себя похоронил ее душу, а сам был вне пределов досягаемости.