Этой девушке кажется все так легко и просто. Кстати, кто она такая? Неважно, впрочем. Жаль только, что она, Синицына, не успела ей даже сказать, что у Нюры нет настоящей учебы, что Нюра останется на второй год, потому что не слушается матери и тянется за товарищами. С кем они занимаются? С мачехой одного из этих ребят. Конечно, это очень хорошо с ее стороны. Пусть она даже очень приличная женщина, но ведь она не учительница! Чем же это может кончиться? И мать должна стоять в стороне и молча смотреть, как гибнет ее дочь!..
Синицына останавливается. Она так измучена… Тут недалеко се дом. Дома она бросила все в беспорядке, даже не сняла с плиты кастрюльку с супом. Ну что ж, пускай все пропадает! Лучше бы отдала соседке — у той маленькие дети и муж на войне… Соседка так благодарна, когда с ней чем-нибудь поделиться. А делиться надо, теперь нельзя думать только о себе. Разве она, Синицына, этого не понимает? А какая-то чужая девушка читает ей нотации, как будто мать не хочет, чтобы ее дочь выросла порядочным человеком! А кто же, как не мать, радовался успехам дочери и каждое утро, провожая в школу, гладил ей пионерский галстук?.. Но куда же идти? Домой? В госпиталь?
Синицына решительно поворачивает к госпиталю. За углом она видит, как в раскрытые ворота прежней школы, медленно передвигаясь на костылях, опираясь на санитарок, идут раненые.
Синицына замедляет шаг. Боже мой, боже мой, сколько горя! И ведь у каждого есть мать, жена, дети… У нее свое горе, а у тех матерей — свое…
«Вот сидишь дома и все только около плиты толчешься. И никому от тебя никакого толку нет… Надо хоть папирос передать им через Нюру. — провожая глазами раненых, думает Синицына. — Ах, боже мой, боже мой, лучше бы не видеть всего этого!..»
На мостовой мелькает знакомый сарафанчик и светлые косички с синими ленточками. Нюра, стараясь попасть в ногу с раненым, осторожно ведет его через улицу. Худенькое плечо ее чуть-чуть гнется под темной тяжелой рукой.
Вот они переходят на тротуар…
Синицына, прячась за людьми, тихонько идет за дочерью. Может быть, Нюре тяжело вести раненого, — она могла бы ей помочь. Но о чем этот раненый боец говорит ее девочке?
— Вот, дочка, спасибо тебе, родная. И матери твоей спасибо, так и передай. Хорошо воспитала она тебя. Немало, верно, сил положила. Уж без этого не бывает. Мать — она мать… И об том сердце у нее болит и об этом. А главное, человека из своего дитяти сделать. Вот это ее материнская заслуга и есть… Сердце у нее доброе небось?
— Доброе, — тихо отвечает Нюра, внимательно глядя себе под ноги. Но, как ни тихо говорит Нюра, мать слышит каждое ее слово, каждый вздох.
— Вот и спасибо ей за дочку. Вечное спасибо матери за хорошего человека!.. Небось любишь ты ее? — ласково заглядывает в лицо девочки Егор Иваныч.
— Люблю.
В голосе Нюры звенят слезы. Чужому человеку они не слышны, но мать их слышит.
Она тихо поворачивается и, словно боясь что-то спугнуть в своем сердце, быстро идет домой.
«Только бы Нюра не видела меня, только бы не видела?» — думает она, торопясь скрыться за углом.
Узнав о визите Синицыной, Леонид Тимофеевич долго беседовал с Еленой Александровной.
Елена Александровна возмущенно и горячо обвиняла мать Нюры.
— Вы не можете себе представить, Леонид Тимофеевич, что это за женщина! Плачет, кричит, не слушает даже, что ей отвечают. Нет, это ужасно! Я просто не знала, как ее успокоить.
Леонид Тимофеевич тяжело ворочался в кресле, щурил серьезные карие глаза.
— Она вас не слушала, а вы ее хорошо выслушали? — неожиданно спросил он.
Елена Александровна вопросительно посмотрела на директора.
— Конечно. Я изо всех сил пыталась ей доказать…
— Ну, доказать что-либо такой женщине трудно, а выслушать ее внимательно совершенно необходимо. Потому что она все же мать. Она пришла в школу. Она взволнована, плачет. Значит, совершенно потеряла руль управления собой. Допустим, что мы с ней не согласны, возмущены ею, но во всем этом словокипении, во всех этих обвинениях, которые она обрушила на школу, на меня, на вас, во всей этой каше надо хорошенько разобраться. Видите ли, такая Синицына — новинка для вас, но не для меня. Вы — человек молодой, горячий… — Леонид Тимофеевич мягко улыбнулся. — Обвинять-то ведь всегда легче, чем оправдывать. А причина есть всегда и во всем. Ничего не бывает без причины. Может, тут где-то кроется и наша вина…
Елена Александровна слушала без улыбки, не сводя с директора строгих синих глаз.
— Я не понимаю, какое оправдание вы хотите найти Синицыной? И, если вы найдете его, я обвиню вас… — Елена Александровна вспыхнула, пушистые брови ее колючими иголочками сошлись на переносье. — Я обвиню вас, Леонид Тимофеевич, в излишней сентиментальности, жалостливости… Я не имею права так говорить с вами, но я все-таки обвиню вас! — запальчиво говорит она.
Леонид Тимофеевич встает:
— Она мать. Это большое слово. И боюсь, что я все-таки найду ей некоторое оправдание. И знаете в чем? В наших ошибках!
— Что ж, гражданка Синицына с удовольствием перечислит вам наши ошибки, — с усмешкой сказала Елена Александровна.
— Ну да, конечно! Я дам ей полную возможность это сделать. Видите ли, когда человек приходит к нам за разрешением какого-нибудь вопроса, то мы должны, несмотря ни на что, найти способ поговорить с ним по душе… А кстати, во время вашего разговора как вы ее величали: гражданка Синицына или по имени и отчеству?
— Я не знала ее имени-отчества, — пожала плечами Елена Александровна.
Леонид Тимофеевич с улыбкой взглянул на нее:
— А надо было спросить. Если человека называют но имени-отчеству, то в этом чувствуется какое-то внимание к нему, официальный тон смягчается, и разговор между двумя людьми делается проще, откровеннее… В общем, я сейчас сам пойду к ней и узнаю, что ее растревожило.
Леонид Тимофеевич, сутулясь, взял со стола шляпу. На пороге он обернулся, с лукавой улыбкой взглянул на детски упрямый подбородок Елены Александровны, на ее прихмуренные брови и по-отечески сказал:
— А вас тоже учить надо. Вы еще молодой, нестреляный воробушек. Школа — это школа для всех: для родителей, для учителей, для вожатых! — Он весело усмехнулся. — А вы небось думали — только для ребят?
Шел мелкий дождь. Нюра стряхнула с панамки светлые, как бисер, капли и осторожно вошла в дом.
— У вас директор, — шепнула ей в передней соседка.
Нюре хотелось убежать, спрятаться. Она встала под вешалкой, между пальто, дрожащими пальцами расстегнула и снова застегнула пуговицы на своем жакетике. Прислушалась. Из комнаты доносились два голоса: один — частый, приглушенный, захлебывающийся словами; другой — ровный, спокойный. И каждый раз, когда первый голос резко повышался, второй ласково смягчал его тихим встречным вопросом. Нюра стояла долго-долго. Она и не подслушивала и не смела уйти. Постепенно голос Леонида Тимофеевича вернул ей мужество.