«Какое хорошее лицо… Оно даже лучше, чем у Мышки, лучше, чем у мамы… Лучше, чем у всех… А я-то, я какая…» Динка нащупала в кармане круглое зеркальце; она всегда брала его с собой утром для того, чтоб, подловив первые солнечные лучи, дразнить зайчиками своих собак, – они очень смешно отмахивались лапами, особенно когда солнечный зайчик прыгал на собачьем носу. Но сегодня Динка поспешно выложила из кармана свое зеркальце – она боялась нечаянно увидеть в нем себя – и, усевшись на крылечке, подумала: «У меня только одни косы хорошие, потому Леня и любит их». Раньше он всегда сам мыл их и расчесывал, сердясь на Динку, что она не имеет терпения и выдергивает целые пряди. Но один раз мама сказала, что Динка уже большая и должна причесываться сама. И Леня перестал заплетать ей косы. Кроме того, теперь он часто уезжал…
Динка перекинула на грудь обе косы, густые вьющиеся концы их лежали на нижней ступеньке. Леня не позволял подстригать…
«Интересно, до каких пор они могут дорасти?» – смешливо подумала Динка, представив себе, как она идет по улице и ее косы волочатся за ней, как две толстые веревки… Но утро не располагало к смеху, в нем было что-то другое… Какая-то утренняя тишина, изредка нарушаемая криком и писком просыпающихся птиц. Трава еще блестела от капелек росы, и головки цветов низко склоняли свои влажные лепестки… А по дороге уже тянулось стадо; впереди с завязанными рогами, тяжело ступая, шел огромный племенной бык Бугай… Мычали коровы. Щелкал пастушеский кнут. Где-то во дворе Марьяны кричал петух и беспокоились куры. Потом все заполнилось пением и щебетанием птиц. По траве и дорожкам осторожно прополз первый луч солнца, сначала тоненький, потом шире, шире, и земля ожила. Даже у самой ступеньки на притоптанной дорожке забегали муравьи, козявки, с широкого дуба вдруг с шумом упал жук-рогач и, сердито ворча, пошел войной на Динку. Но она взяла его двумя пальцами за спину и посадила опять на ветку дуба…
От Марьяны, мелькая в траве закрученным, как крендель, хвостом, прибежал Волчок. Белый пушистый Нерон с благородной мордой сенбернара лениво поднял одно ухо. День просыпался, и мысли Динки, погруженные в бездействие этим ранним утром, тоже проснулись. Она вдруг вспомнила вчерашний разговор про Андрея, гнев Лени, его раздраженный голос. Леня не любит Андрея, это теперь ясно. Но за что, за что? Ведь Андрей – это Хохолок, верный друг Динки.
«Вспомни Зою, и ты поймешь…» – сказал Леня. Ну что ж, она помнит Зою, только, может, не очень хорошо, ведь тогда ей было двенадцать лет. Но разве можно сравнивать: Хохолок и Зоя? Что тут понимать?
Динка хмурится и, дернув плечом, встает с крыльца.
«Глупости! И пусть не думает, что я откажусь ездить на велосипеде с Хохолком! И чего он придрался, в самом деле?» Она идет в комнату, уже не глядя в раскрытую дверь Лени, осторожно, чтоб не разбудить Мышку, роется в своих вещах, достает клеенчатую тетрадь. На ней приклеен белый квадратик. На квадратике написано:
«Дневник Дины Арсеньевой».
Тетрадь почти пустая или с очень короткими записями детских лет. О какой-то собаке, за которую она, Динка, отлупила мальчишку; о каких-то салазках, которые она перевернула и за это ей снежком разбили нос… Все ерунда. Чепуховый дневник. И только одна запись, которая называется «Зойка-Дуройка», записана на нескольких страницах размашистым детским почерком.
Динка берет дневник и, удалившись в ореховую аллею, усаживается с ним на влажную траву.
– Ну, чего тут понимать? – сердито бурчит она, раскрывая страницу. На этой странице, кроме заглавной «Зойки-Дуройки», еще и рисунок гладкой головки с двумя круглыми, как пуговицы, глазами и тонкими, как крысиные хвостики, косицами. Это жалкая месть бездарной художницы Динки своей сопернице. Но Динка не смеется, какое-то тяжелое детское переживание связано у нее с этими страницами. Динка слишком хорошо знает, что ребенок может так же страдать, как взрослый, и с глубоким вздохом открывает она первую страницу.
«…Мне 12 лет, и меня бросил любимый человек. Я очень зла и несчастна. Я слышала на базаре, как одна тетенька жаловалась другой, что ее бросил любимый человек, а я смотрела на нее и думала: куда это он ее бросил? Теперь я понимаю, что бросают не куда-нибудь, а просто так… Сама остаешься на месте, а любимый человек как ни в чем не бывало ходит по всем делам с разлучницей. Свою я тоже так называю, но по-настоящему ее зовут Зоя, а студенты и гимназисты, которые ударяют за ней, зовут ее Зоенька. Подлизываются. Эта Зоя уже кончила гимназию и очень задается. Она приехала из Петрограда и привезла какие-то запрещенные бумаги. Она показала их маме, а потом вдвоем с Леней всю ночь их переписывала. И вообще стала часто к нам ходить и секретничать с мамой и Леней. Как будто она работает для революции, а на самом деле ей нравится Леня. И Лене она, наверно, нравится, потому что он всегда ее провожает. Мама говорит, что Зоя очень красивая, что у ней какие-то особенные глаза с поволокой, и нос особенный, а рот, я и сама вижу, розовый, как у кошки. Она даже облизывается иногда, как кошка.
Один раз Леня сказал Васе: «Каждый понимает красоту по-своему». Я хотела спросить, как он понимает, но при Васе мне нельзя даже пикнуть, потому что он сейчас же кривит губы и смотрит на Леню с таким смехом: вот, мол, любуйся, какая твоя Макака дура! Леня теперь уже редко зовет меня Макакой: дядя Лека сказал, что это нехорошо, потому что я уже большая и надо мной будут смеяться, и он придумал сократить «Макака» на «Мака». Я заметила, что когда человек делается несчастным, то все над ним издеваются. Дядя Лека тоже делает мне назло, когда приезжает. Раньше он просто называл меня «губошлеп», а теперь, когда приезжает, то поет при всех какую-то дурацкую песню. Про какого-то мотылька, который влетел кому-то в рот или в келью… «И, приняв мои губы за алый цветок…» Тут он смотрит на меня и нарочно растягивает слова. Знает, что у меня такая нижняя губа, что ее с другой стороны улицы видно, и все-таки поет… Ох, как бы я хотела назло всем быть красивой! Но я очень некрасивая. Раньше мне было на это наплевать и я даже никогда не смотрела в зеркало, а из-за этой Зойки смотрю и только расстраиваюсь. Один поэт, Надсон, написал про меня стихи. Конечно, может, и не про меня, потому что он давно умер, но про такую же уродку, как я:
Бедный ребенок, она некрасива,
То-то и в школе и дома она
Так не по-детски скучна, молчалива,
Так не по-детски грустна…
Один раз я прочитала эти стихи, и мне сделалось так жаль себя, что захотелось плакать, и весь день я была такой тихонькой, как та бедная девочка, о которой писал Надсон. Мышка очень любит «Стихи о Прекрасной даме» Блока. Она даже кладет под подушку Блока и еще Ахматову. Если б я была такой, как «Незнакомка» Блока! Вот бы я натянула нос этой самой Зойке!
И каждый вечер в час назначенный
(Иль это только снится мне?)
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
Но об этом нечего даже мечтать. Во-первых, если б я даже вздумала нарядиться такой «Незнакомкой», то у нас в доме нет никаких шелков, чтобы схвачивать свой девичий стан, и потом, в каком это туманном двигаться окне? Куда это я еще полезу из-за этой Зойки? И у Ахматовой мне тоже ничего подходящего нет.