Лестница Якова | Страница: 28

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Распускаюсь, как ароматный лопух! Свои стихи читаю только литераторам и поэтам. Для широкой массы публики читал только один раз свое “В маст. часовщика” и “Видения ночи” (новость – громадный успех, как пишут иногда на афишках). Пишу много, говорю и чувствую: около “микиток” крылья вырастают… Мои стихи приняты: в “Журн. для всех”, “Образование”, “Бодрое слово”, “Мир” и “Даль” (с-д.). Для начала недурно. Гонорар в некоторых редакциях мне дают такой же как Рославлеву и Дяде-Феде: 40 коп. за строчку. Около февраля буду мильонером, – пока же – в долгах и не знаю, выберусь ли из долгов к Новому году, ибо 50 рублей моего теперешнего жалованья – только понюхать… Тебе, Маруся, не волнуйся, деньги на оплату года обучения я добуду литературным трудом! Не все же к Марку! Да! “У зеркала” пойдет в “Театр и Искусство”. Кроме того, гастрольно работаю у Аверченки (Сатирикон). То целковый, то два – и то деньги.

Ты пишешь, что мамочка сердится, что я ей не пишу. Пусть она войдет в мое положение: я так много и сильно занят, что просто минуты нет свободной. Кроме того, ведь, когда я пишу тебе, я вижу всех вас перед собою и говорю со всеми вами. Объясни им это. Пожалуйста!

Думаю, что этим письмом ты останешься “ублаготворена” за истекшее время.

Пиши мне тоже на тонкой бумаге и вместительным “петитом”. Кой-когда буду марки посылать. Что у нас слышно? Мерзнут? Боже мой, как мне тяжело становится, когда я думаю о скверных делах, о морозе в комнатах, etc, etc…

В пятницу я в Обществе Литераторов и Ученых, где читает Градовский (он должен был читать в эту пятницу, но заболел, и вместо него читал Лихачев). Там всегда по пятницам.

Вообще, пятница – самый хороший у меня день, ибо в пятницу я плаваю в облаках “химерических наклонностей” (как говорит милый Иван Иванович Маржецкий) и нахожусь в кругу светлой литературной семьи. Я, кажется, тебе уже сообщал о том, что получил именной билет в СПБ Литературное Общество, и мне предложили баллотироваться. Я кочевряжился (для формы), а в душе пело. К Новому году буду избран – ибо мое имя печатается (так принято) и рассылается всем членам для того, не знает ли за мною каких-либо грехов кто-нибудь. Затем меня “оглашают” на двух очередных собраниях и потом лишь приступают к закрытой баллотировке. Что-то вроде древнего феодального обычая “посвящения в рыцари”. Робею, ибо я еще, кажется, особенных “вкладов” в литературу не делал… Словом, грядущее безоблачно и голубо! (Кажется, никто еще этого слова не говорил: “голубо!”.) Люблю новые слова: “быстреет”, “близнь”, “итаксигрансталь”, “покомопсткжопактотепепль…”. Люблю “звучный и нечистый дух…”. Словом, я – модернист. (У меня есть драматическое стихотворение “Я модернист”, за которое я бы себя выпорол.) На всякий случай я тебе его вышлю. В пандан стихотворению “Книга”, я написал стихотворение “Газета”. Оно пойдет. Где – не знаю, ибо это нужно хорошенько обдумать. Знаю только, что ни одна газета его бы не поместила.

Что Мама? Неужели она и теперь возится с печкой? Это меня сильно огорчает! Вы все не можете себе представить, как сильно мне хочется, чтобы вы зажили хорошо, тепло, беззаботно! Ой, как нужно мне сделаться корифеем! Не для славы, так для денег! Все равно! Есть у меня стихотворение: “Гастроному”. Тебе необходимо его прочесть. Увидишь, сколько там правды! Пойди к пани Nelli, кланяйся ей, поцелуй Аню-Асю-Басю-Мусю-Дусю-Верусю и всех наших кузин, которые не рифмуются. Кланяйся Буме. Не забудь. Отчего не ответила? Не помню, я, кажется, писал ей. Передай пока Nelli, что я очень сдружился с польским литератором А. Немоевским. Читала она его? Скажи, что один господин, который сидел у нас в Правлении в течение трех дней ни с кем не говоря ни слова (я принял его за англичанина), оказался поляком, и когда я с ним заговорил по-польски, он чуть не бросился меня целовать (наш варшавский агент) и не хотел от меня отойти ни на шаг. Здесь я не стесняюсь и говорю по-польски, как природный… турок! Ошибок, конечно, масса!

Нужно еще много писать, но на сегодня хватит! У меня все – крайности!

В случае, ежели что… пиши “до востребования” или Т-ву “Ж. Блок” Невский, 62. мне.

Получаю несколько газет и журналов. Покупаю книжки…

Здесь много голубых глаз – но все они моей душе немилы…

На твое письмо ушло 4 часа. Больше не в силах! Будет!

Глава 12
Особенный Юрик. Йеху и гуингнмы
(1976–1981)

Прошло не меньше года с рождения ребенка, прежде чем Нора поняла, какие глубокие перемены произошли в ней самой. Кроме вещей общепонятных, банальных, – что с появлением Юрика она оказалась в пожизненном рабстве, в глубокой физиологической зависимости от того, голоден, здоров, в хорошем ли настроении ее ребенок, – обнаружила, что восприятие мира стало как будто двойным, приобрело стереоскопический эффект: приятное дуновение ветра из окна стало одновременно пугающим и тревожным, потому что Юрик заворочался в кроватке от воздушного потока возле лица; стук молотка из верхней квартиры, который прежде она почти и не заметила бы, воспринимался болезненно, и она отзывалась на эти удары глубиной тела, точно так же, как младенец; привычно горячая еда стала обжигать, тугая резинка от носков раздражала и множество других вещей как будто стали измеряться двумя разными термометрами – взрослым и детским.

Привычка к постоянному анализу так быстро укоренилась, что она немного испугалась за самое себя: не ожидала, что материнство меняет до глубины всю биохимию, и надеялась, что после того, как перестанет кормить, ее привычный мир восстановится. Но этого не происходило. Напротив, она как будто вместе с младенцем проходила освоение мягкого, жесткого, горячего, острого, смотрела на ветку дерева, игрушку, на любой предмет с первозданным любопытством. Как и он, рвала газетный лист, вслушиваясь в шорох разрываемой бумаги, лизала его игрушки, ощущая, что пластмассовая уточка приятнее на язык, чем резиновый котик, а однажды поймала себя на том, что, покормив Юрика, собрала рукой со стола жидкую манную кашу и подумала, что есть приятность в размазывании ее по столу… Юрик обрадовался, увидев это движение матери, и начал лупить ладошкой по пролитой на стол каше. Оба шлепали руками по столу. Оба были счастливы…

Нора сполна разделила изумление и восторг малыша, когда он впервые увидел падающий снег, заснеженную землю, топал валенками и рассматривал рубчатые следы галошных подошв, ловил снежинки, тянул их в рот, хотел прожевать, но они таяли, он не понимал, что происходит, тянул в рот варежку и облизывал ее. А Нора стояла возле него и пыталась смотреть вокруг его глазами: огромная собака, которая возвышается над тобой на целую голову, высоченная скамья, на которую ни влезть, ни сесть, памятник Тимирязеву – одно подножие, а невидимый глазу монумент уходит в небеса.

Вместе с сыном Нора заново переживала чувство воды – наливала полную ванну, забиралась туда вместе с малышом и наслаждалась, наблюдая, как он бьет ладошками по воде, пытается пить текущую струю, пытается ухватить и поднять воду, недоумевая, почему она проливается сквозь пальцы.

Чувствуя, как малыш с его изумительным миром уводит ее в зыбкие области, решила бросить якорь – завела себе “развнедельного” любовника, молоденького Костю, из подросших участников юношеской студии, которую она вела несколько лет тому назад. “Чистка крови” – так она называла его торопливые вечерние визиты. Витасю она для этой цели уже не приглашала, он был обижен, никак не мог ей простить наглого использования его в биологических целях. Костя был легок, резв и почти бессловесен, ничего от Норы не требовал. Иногда даже приносил цветы. Однажды эти абстрактные гвоздики Нора поставила с вечера в вазу, а утром, проснувшись, увидела забавнейшую картину – Юрик залез на стол, вытащил цветы из вазы и, морщась, ел гвоздичную головку. Нора стащила его со стола и немедленно пожевала цветок. Было невкусно, но съедобно. То есть, если быть уверенным в том, что это еда, можно и полюбить.