Пришла она одновременно с катафалком. Поднялась первой, до похоронной обслуги. В комнате стояло несколько унылых фигур дальних родственников, подходили смутно знакомые люди, целовали Нору и Генриха, что-то говорили казенное, с разной степенью теплоты. Одна маленькая старушка в белом шарфике и в беретке тихо рыдала, ей наливали в углу валериановые капли в бабушкину “капельную рюмку” для успокоения. Незнакомая старушка.
Нора бросила гиацинты в гроб, они не нуждались в том, чтобы их особо раскладывали. Было волшебство уже в том, как эти цветы все вокруг преобразили – бедность обернулась роскошью, как в сказке про Золушку. Нора, опытный, казалось бы, человек, театральный художник, вся профессия которого только в том и заключается, чтобы техническими способами преображать искусственное пространство сцены, от восхищения замерла. Это как волшебный фонарь, который давным-давно использовали в постановке “Синей птицы” во МХАТе, в сцене, когда Тильтиль и Митиль приходят в страну мертвых, к бабушке и дедушке. Да, конечно, именно Маруся и водила ее, пятилетнюю, на этот спектакль… Ей показалось, что в узкой полоске между неплотно закрытыми веками мелькнуло одобрение. Гиацинты обладали какой-то невероятной силой – они заполнили мощным ароматом комнату, перебив и запах тройного одеколона, и запах пыли, и валерьянку. И Нора даже подумала, что вся эта комната, прикоснись к ней волшебной палочкой, станет дворцом, а бедная бабушка с большими амбициями – тем, кем она всю жизнь хотела стать и не стала…
Потом четверо мужчин подняли гроб и вынесли его на улицу. В катафалк село с десяток родственников, а отец покатил на своем “Москвиче” следом.
До Донского крематория ехали недолго, прибыли раньше времени и еще полчаса топтались, ожидая очереди. Потом погрузили гроб на какую-то вокзальную тележку и впустили Нору с Генрихом прежде других. Нора опять занялась цветами. Ей показалось, что со времени покупки гиацинты распушились и раскрылись полностью. Теперь она разложила их не в хаотическом беспорядке, а осмысленно, с идеей: розовые поближе к пожелтевшему лицу, а лиловые сплошным рядом вокруг головы, вдоль рук. А все те неприличные гвоздики, что внесут сейчас родственники, Нора решила бросить в ногах.
Потом вошли провожающие, все сплошь в черных тяжких пальто с красными гвоздиками, и обложили гроб родственной подковой. Все слегка мерцало, но видно было отчетливо. В этой отчетливости она вдруг осознала, что все родственники делятся на две разные породы: двоюродные братья отца, слегка похожие на ежей растущими вперед со лба жесткими волосами, длинными носами с рыльцем на конце и коротковатыми подбородками, и бабушкины племянницы – узколицые, глазастые, с треугольными, рыбьи ми ртами…
“И я из этой ежиной породы”, – подумала Нора и почувствовала какую-то горячую дурноту. Тут заиграл Марш Фунебр Шопена и разрушил это странное видение – марш этот давно превратился в звуковую непристойность. Только для комической сцены годится…
– Подержи шапку, – шепнул стоявший рядом Генрих, сунул ей в руки свой каракулевый “пирожок” и полез в портфель – проверить, не забыл ли дома свой паспорт… Нора мгновенно уловила хранившийся в шапке запах его волос, с детства ей неприятный. Да и ее собственные волосы, если не мыть каждый день, тоже отдавали этой сложной смесью грубого жира и какого-то противного растения…
Административная женщина в костюме прочла по бумажке какую-то официальную ахинею. Потом отец сказал что-то не менее бесцветное, а Нора затосковала от свершающейся пошлости и бездарности. Неожиданно скучную унылость разрушила та крошечная старушка, которая рыдала в комнате. Она подошла к изголовью и неожиданно ясным голосом произнесла настоящую речь, начав ее, впрочем, с казенного оборота – “Сегодня мы прощаемся с Марусей…”. Но продолжение ее речи было неожиданным и страстным…
– Мы все, кто здесь стоит, и множество тех, кто уже в могилах, в земле – испытали потрясение, большое потрясение, когда появилась Маруся в их жизни. Я не знаю никого, кто просто так был с ней знаком. Она всех переворачивала с ног на голову, с головы на ноги. Она была такая талантливая, такая яркая, даже своевольная, как никто. Можете мне поверить. Люди от ее присутствия начинали удивляться, начинали думать своей головой. Вы думаете, Яков Осецкий был такой гений сам по себе? Нет, он был такой гений, потому что с девятнадцати лет у них была такая любовь, про которую только пишут в романах…
В темной кучке родственников пошел шепоток, старушонка это заметила:
– Сима, а ты помолчи! Я наперед знаю, что ты там говоришь! Да, я его любила! Да, я с ним рядом была последний год его жизни, и это было мое счастье, но не его счастье. Потому что она его оставила, и не надо вам знать, зачем она это сделала. Я и сама не понимаю, как это она могла… Но я у ее гроба перед всеми хочу сказать – я перед ней не виновата, я никогда не сделала бы даже одного шага в сторону Осецкого, он был бог, а Маруся была богиня. А что я была? Фельдшер я была! Я не виновата перед Марусей, а вот виновата ли Маруся перед Яковом…
Тут Генрих подхватил старушку и пыл ее сразу стих, она слегка поотбивалась сушеными ручками, а потом, сгорбившись, быстрым шагом пошла прочь из зала.
Все смялось, подскочила административная тетка, снова заиграла невыносимая музыка, и гроб поехал вниз, вниз, где его поглотил огонь неугасимый, и серный дождь, и геенна огненная… Однако черви вряд ли там выживут… Надо спросить отца, что это за старушка, что за история…
К тому времени, как вся эта тягостная процедура закончилась, Нора совершенно забыла о поминках. Напомнил отец – “Поехали?”
Родственники дисциплинированно сели в автобус. Нора – в отцовский “Москвич”. По дороге он спросил Нору, не отводя глаз от дороги:
– Что же, твоя мать не сочла нужным приехать попрощаться?
– Она болеет, – легко соврала Нора. На самом деле, Нора ей и не позвонила. Успеет узнать. Маруся после развода Генриха встречаться с Амалией перестала…
Дверь в квартиру была распахнута, из коридора бил блинный дух. Открыта была и дверь в бабушкину комнату – запах тройного одеколона и вымытого пола смешивался здесь с запахом кухонным. Окно в комнате тоже было распахнуто, и от сквозняка колебалась белая наволочка, накинутая на зеркало…. Нора вошла туда, сняла куртку, бросила в кресло. Села на куртку, стянула шерстяную шапку, огляделась – даже вековечная пыль с крышки пианино была вытерта. На этом инструменте бабушка учила ее играть, когда ей было лет пять. Две подушки подкладывала на табурет. Но тогда Норе гораздо больше хотелось играть с табуретом – она его клала на бок, садилась на единственную ногу и пыталась крутить сидение как руль. Нора потрогала табурет – когда-то лакированный, давно уже облезший… “Может, взять пианино для Юрика?” – подумала она, но тут же и отказалась от этой мысли: грузчики, настройщик, передвигание мебели… нет, нет…
Потом в комнату вошел весь автобус, в том порядке, как сидели, парами: отцовы двоюродные братья-ежи, четверо, разделись и положили свои черные пальто на тахту. Потом женская команда, рыбьей породы, косячком просочилась в открытую дверь. Они все были в шубках – три бабушкины племянницы с двумя молодыми дочками, Нориными троюродными сестрами, у всех подбородочки книзу заостренные, прелесть. И еще пара неизвестных дам. Сестричек этих Нора встречала в детстве на праздниках, которые бабушка устраивала для нескольких родственных детей. Но все они были младшими и потому Норе скучны. Нора младших людей не любила, всегда предпочитала старших. Из женской команды одна заметно выделялась – рослая Микаэла, чернявая, с усиками, годов около шестидесяти. Нора пыталась вспомнить, чья она дочь или жена, но забыла, забыла… Она вообще всю эту родню видела раз в десять лет, на каких-то семейных событиях – последний раз отец всех собрал в честь защиты докторской диссертации… Люша, Нюся и Верочка звали двоюродных теток, дочек – Надя и Люба… И эта непарная Микаэла…