Наконец ужин закончился. Кароль отодвинул тарелку и поставил перед собой купленную в прошлом году в Ницце рулетку. Все повернулись к нему. Он принялся яростно бросать костяной шарик и, когда стук заглушали доносившиеся со двора звуки аккордеона, поднимал длинный палец и, не отрывая глаз от рулетки, с поразительной точностью попадая в ноты, то тихонько напевал, то, вытянув губы, насвистывал мелодию.
— Ты помнишь Ниццу, Элен? — спросила мадам Кароль.
Элен помнила Ниццу.
— А Париж? Ты не забыла Париж?
Сердце Элен таяло при воспоминании о Париже, о саде Тюильри... (Бурые прутья деревьев на фоне нежного зимнего неба, легкий запах дождя, тяжелые туманные сумерки и желтая луна, восходящая над Вандомской колонной...)
Кароль напрочь забыл о домочадцах. Он нервно барабанил пальцами по столу и смотрел на бешено крутящийся шарик.
«Черное, красное, двойка, восьмерка... А! Я бы выиграл... Ставка один к сорока четырем. На один луидор», — думал он.
Но игра шла так быстро. Он не успевал насладиться ни ожиданием, ни риском, ни впасть в отчаяние от проигрыша или порадоваться выигрышу. Ладно, придет и время баккары... Но пока он был мелкой сошкой, бедняком... Хотя кто знает, может, когда-нибудь?
— Ах, Боже мой!. Ах, Господи Боже мой! — то и дело причитала старая мадам Сафронова. Она слегка прихрамывала на одну ногу. От частых слез черты ее поблекли, как на старой фотокарточке. Желтая морщинистая шея виднелась из гофрированного воротника белой кофточки. Она все время держала руку возле сердца, словно боялась, что оно выпрыгнет после каждого произнесенного слова. Вечно грустная, стонущая, боязливая, она везде находила причину для вздохов и жалоб, то и дело приговаривая:
— Эх! Жизнь не удалась. Бог несправедлив. Мужчины грубы... — И тут же обращалась к дочери: — Ты права, Белла. Наслаждайся жизнью, пока здоровье позволяет. Кушай... Хочешь этого? Хочешь того? Хочешь сесть на мое место? Хочешь мой нож? Мой хлеб? Мою тарелку? Бери... Бери и ты, Борис, и ты, Белла, и ты, Жорж, и ты, моя дорогая Элен... — И, глядя на родных кроткими, потухшими глазами, словно добавляла: берите же мое время, мои заботы, мою кровь, мою плоть...
Но все лишь отмахивались от старухи. Тогда она слегка качала головой, натянуто улыбаясь:
— Ну ладно, ладно, молчу, больше ни слова от меня не услышите...
Худощавый Юрий Сафронов, выпрямившись на стуле и подняв лысую голову, рассматривал свои ногти. Он полировал их дважды в день: по утрам и вечером перед ужином. Ему было наплевать на женские разговоры. Бориса Кароля он считал мужланом. «Пусть радуется, что женился на дочери самого Сафронова...» Он развернул газету. Элен прочитала: «Война...»
— Дедушка, а разве будет война?
— Что?
Каждый раз, когда она начинала говорить, все с любопытством оборачивались к ней и потом некоторое время помалкивали. Во-первых, надо было выслушать мнение мадам Кароль о словах Элен. А во-вторых, видимо, потому, что они с Элен, такой чужой и такой маленькой, жили на разных планетах, разделенных огромным расстоянием.
— Война? Где ты слышала о?.. Ну, может быть, откуда мне знать...
— Надеюсь, не будет, — ответила Элен, решив, что следовало сказать именно так.
Однако все продолжали смотреть на нее с ухмылкой. И лишь отец улыбался нежно и задумчиво.
— Сообразительная девочка, — сказала Белла, пожимая плечами. — Если начнется война, цены на ткани поднимутся... Ты что, не знала, что у папы ткацкая фабрика?
Она засмеялась, не размыкая губ, которые всегда были сжаты в жесткую тонкую полоску, то ли чтобы рот казался меньше, то ли потому, что Белла не желала показывать золотой зуб сбоку, а может, просто интересничала. Она подняла голову, чтобы посмотреть, который час.
— А теперь живо спать...
Когда Элен проходила мимо бабушки, та удержала внучку за руку. Ее тревожный взгляд, усталое лицо словно говорили: «Ну, поцелуй, поцелуй меня...» И если нетерпеливый, раздраженный, неблагодарный ребенок позволял на мгновение остановить себя, эта старая, худая женщина принималась душить его в объятиях, прижимая к груди.
Единственный поцелуй, которому радовалась Элен и на который с такой же радостью отвечала, был поцелуй отца. Она чувствовала, что у них в жилах течет одна кровь, что они родные души и схожи как своими сильными сторонами, так и слабостями. Борис наклонился к дочери, его серебристые волосы в свете луны отливали зеленым, еще молодое лицо от постоянных забот было покрыто морщинками, а глаза то казались глубокими и грустными, то сверкали веселым огоньком. Он дернул ее за кудри:
— Спокойной ночи, Ленуся, малышка моя...
Она ушла, держа мадемуазель Роз за руку, и спокойствие, радость и чистейшая, щемящая нежность наполняли ее сердце. Элен ложилась и засыпала, а мадемуазель Роз вышивала в золотом свете лампы; ее худая, маленькая рука без единого кольца казалась прозрачной. Сквозь белую занавеску с крупными сборками в комнату лился лунный свет. Мадемуазель Роз думала: «Элен нужны новые платья, переднички, носки... Она так быстро растет...»
Гувернантка то и дело вздрагивала — от резкого звука, крика, от вспышки света, тени летучей мыши или пробегающего по белой печке таракана. И вздыхала: «Никогда, никогда мне не привыкнуть к этой стране...»
Элен играла на полу в своей комнате. Был теплый, светлый весенний вечер. Бледное небо походило на большой хрустальный шар, в глубине которого таился розовый мерцающий огонек. Из-за приоткрытой двери до девочки доносились звуки французского романса. Это пела Белла. Когда она не занималась ногтями, когда томно не вздыхала от скуки, лежа в столовой на старом диване, из которого торчала набивка, тогда она садилась за пианино и пела, фальшиво аккомпанируя себе одной рукой. Белла с пылким чувством произносила слова «amour», «amant» [2] , широко, не стесняясь, открывала рот и не поджимала губы. Она будто выдыхала слова о любви, и в ее голосе, обычно пронзительном и томном, слышались хрипловатые, мягкие нотки. Элен тихонько встала на пороге комнаты и завороженно слушала мать.
Стены гостиной были обиты хлопковой тканью под шелк, некогда бежевой, а теперь пыльной и тусклой. Эти толстые полотнища, пахнувшие клеем и фруктами, были сотканы на фабрике Кароля; из такого материала крестьянки шили себе праздничные платья и платки. А вот мебель была привезена из Парижа, из лавок предместья Сент-Антуан. В гостиной красовались и пуфы зеленого и малинового бархата, и торшеры с резными деревянными ножками, и вышитые разноцветным бисером японские фонарики. Лампа освещала забытую на крышке пианино подушечку для полировки ногтей. Круглые и выпуклые, острые, словно когти, ногти Беллы блестели на свету. Когда Белла, испытывая иногда прилив материнской нежности, прижимала Элен к груди, они впивались девочке в лицо или плечо.