Покорность | Страница: 18

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Я думала, она католичка… – сказала Мириам.

– Она – не знаю, но ее электорат точно нет. Национальный фронт никогда не пользовался популярностью у католиков – в них слишком силен дух взаимопомощи и солидарности с третьим миром. А она держит нос по ветру.

Мириам посмотрела на часы и устало махнула рукой:

– Мне пора, Франсуа. Я обещала родителям вместе пообедать.

– Они знают, что ты здесь?

– Да-да, они не беспокоятся, но за стол без меня не сядут.

Я как-то заходил к ее родителям, в самом начале нашего романа. Они жили в частном доме в “Квартале цветов”, за станцией метро “Брошан”. У них был гараж и мастерская, совсем как в каком-нибудь провинциальном городке, да и вообще где угодно, только не в Париже. Помню, мы ужинали на лужайке – тогда как раз расцвели нарциссы. Они были очень приветливы, гостеприимны и радушны, не придавая при этом особого значения моему присутствию, что вполне меня устраивало. В ту минуту, когда ее отец открыл бутылку “Шато-неф-дю-Пап”, я внезапно понял, что Мириам, которой было уже за двадцать, каждый вечер ужинала с родителями; она помогала младшему брату делать уроки и покупала шмотки с младшей сестрой. У них была настоящая семья, дружная, сплоченная семья; и это было так потрясающе, что, учитывая мой собственный опыт, мне стоило немалых усилий не разрыдаться.

Я выключил звук; жесты Марин Ле Пен становились все стремительнее, она буквально молотила кулаком по воздуху и вдруг гневно развела руками. Конечно, Мириам уедет с родителями в Израиль, она просто не может поступить иначе.

– Знаешь, я правда надеюсь быстро вернуться… – сказала она, словно прочитав мои мысли. – Поживу там несколько месяцев, пока во Франции все не рассосется. – Ее оптимизм показался мне чрезмерным, но я промолчал.

Она надела юбку.

– Ну, теперь, учитывая последние события, родители наверняка торжествуют. Поужинать спокойно не дадут. “А мы что тебе говорили, деточка… ” Ладно, они хорошие и считают, что все это для моего же блага, я уверена.

– Да, они хорошие. Очень хорошие.

– А ты что будешь делать? Чем, по-твоему, все закончится в Сорбонне?

Я проводил ее к выходу; мне вдруг стало очевидно, что я понятия не имею, чем там все закончится; очевидно было и то, что мне на это наплевать. Я нежно поцеловал ее в губы и ответил:

– Израиля для меня не существует.

Нехитрая мысль; но мысль верная. Мириам скрылась в лифте.


Прошло несколько часов. Солнце уже заходило между многоэтажками, когда, внезапно очнувшись, я снова начал соображать, что происходит со мной, вокруг меня и вообще. Разум мой блуждал в каких-то темных и смутных пространствах, и теперь мной овладела смертельная тоска. Фразы из “Семейного очага” Гюисманса одна за другой назойливо возникали в моем воображении, и тут с болью в сердце я спохватился, что даже не предложил Мириам перебраться ко мне и жить вместе, но тут же сам возразил себе, что проблема вовсе не в этом, что в любом случае родители готовы снять ей комнату и что у меня всего лишь двухкомнатная квартира, хоть и большая, но все же, и наше сосуществование наверняка привело бы в недалеком будущем к потере всякого влечения, а мы еще слишком молоды, чтобы справиться с этим и остаться вместе.

В прежние времена люди объединялись в семьи – то есть, произведя на свет себе подобных, вкалывали еще какое-то количество лет, пока дети не повзрослеют, и потом отправлялись к Создателю. Но в наши дни, пожалуй, имеет смысл начинать совместную жизнь лет в пятьдесят – шестьдесят, когда постаревшим, измученным телам требуется уже только умиротворяющая и целомудренная близость родного человека; когда региональная кухня, прославленная, например, в телешоу “Эскапады Пети-рено”, одерживает убедительную победу над всеми прочими радостями жизни. Я немного помусолил идею статьи для “Девятнадцатого века”, в которой отметил бы, что после долгого и утомительного периода модернизма лишенные всяких иллюзий выводы Гюисманса снова стали как нельзя более актуальны, доказательством чему служит рост числа популярных кулинарных шоу, посвященных, в частности, региональной кухне, на всех без исключения телеканалах; правда, я тут же осознал, что мне уже не хватит ни энергии, ни желания писать такую статью, пусть даже для узкой аудитории “Девятнадцатого века”. А еще я осознал, в недоверчивом отупении уставившись в телевизор, что он по-прежнему работает, настроенный все на тот же iTélé. Я включил звук: Марин Ле Пен уже давно закончила свою речь, но все комментарии посвящены были в основном ей. Из них я узнал, что лидер Национального фронта призвала выйти в среду на массовую демонстрацию и проследовать по Елисейским Полям. Она совершенно не собиралась запрашивать разрешение в префектуре, заранее уведомив власти, что даже в случае запрета демонстрация состоится – “во что бы то ни стало”. Она увенчала свое обращение цитатой из Декларации прав человека 1793 года: “Когда правительство нарушает права народа, восстание для народа и для каждой его части есть его священнейшее право и неотложнейшая обязанность”. Слово “восстание” вызвало, само собой, многочисленные отклики и, кто бы мог подумать, даже побудило Франсуа Олланда нарушить затянувшееся молчание. По истечении двух катастрофических пятилетних мандатов уходящий президент, обязанный своим переизбранием лишь прискорбной стратегии, способствовавшей подъему Национального фронта, уже практически не высказывался публично, и большая часть СМИ, судя по всему, вообще забыла о его существовании. Когда на крыльце Елисейского дворца в присутствии десятка журналистов он отрекомендовался “последним бастионом республиканского строя”, раздались смешки, пусть мимолетные, но вполне внятные. Минут через десять выступил с заявлением премьер-министр. Он побагровел, на лбу вздулись вены, казалось, его вот-вот хватит удар; всякий, кто поставит себя выше демократической законности, предостерег он, окажется вне закона, и обращаться с ним будут соответственно. В общем, единственным, кто сохранил хладнокровие, оказался Мохаммед Бен Аббес – он поднял голос в защиту права на свободу собраний, предложив Марин Ле Пен устроить дебаты о светском характере государства, что, по мнению большинства обозревателей, было весьма ловким ходом, поскольку она вряд ли пошла бы на это, а он, таким образом, особо не утруждаясь, представал человеком умеренных взглядов, склонным к диалогу.

В конце концов все это мне надоело, и я начал бестолково перескакивать с одного реалити-шоу об ожирении на другое, а потом и вовсе выключил телевизор. Мысль о том, что политическая история может играть какую-то роль в моей личной жизни, по-прежнему приводила меня в замешательство и внушала даже некоторую брезгливость. При этом я вполне отдавал себе отчет, и не первый год, кстати, что разрыв – а вернее, уже настоящая пропасть – между народом и говорящими от его имени политиками и журналистами должен неминуемо привести к хаосу, к чему-то непредсказуемому и агрессивному. Франция, как и другие западноевропейские страны, давно дрейфует к гражданской войне, это очевидно; просто еще несколько дней назад я был убежден, что французы в большинстве своем люди безропотные и апатичные, – наверняка по той причине, что я сам довольно безропотен и апатичен. Я ошибался.