Криница слов | Страница: 19

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Эвонто как, – изрекла бабулька, верно увидав какое-то очень непотребное действие, а затем по-доброму добавила, просящим тоном, вроде как испрашивая в ненастный день тепла у Всевышнего, – може зайдёшь ко мене? Я тобе, сынка, накормлю. Ужотко картоха в энтом году народилась такова рассыпчата, а кака капустка квашена. – И старуха причмокнула губами, да облезав их обветренную поверхность кончиком языка дополнила, – у мёне ужотко засегда капустка на зубах хрустит.

«Хрустит… хрустит… хрустит,» – отозвалось у меня в мозгу и я, в упор, уставившись на поваленный столб, некогда дарующий свет этой части поселения, а ноне точно тонущий в болоте своим до конца не истлевшим навершием, почувствовал, как пронёсся надо мной стремительный порыв ветра, братец какового, по-видимому, и свалил ту рукотворную постройку. А после заколыхались, от дуновения, выглядывающие из-под мутоновой бейсболки мои разлохмаченные волосы и, кажись, загудела, закряхтела вся эта покинутая молодыми и полными сил, жизни, радости людьми деревенька в стародавние времена возведённая руками их предков.

«Мур… мур… мур…» – прозвучал тихий музыкальный кошачий напев.

И серо-дымчатая кошка провела, поднятым кверху, хвостом по моим заляпанным грязью высоким, кожаным сапогам с резиновой подошвой, фирмы SKS. Я перевел взгляд с погибшего столба и уставился на еще одного обитателя этой избы, двора, деревни, края. А кошка сплошь серая с единственным белым пятнышком во лбу, и замазанными бурой землёй ноженьками поздоровкавшись с пришлым, вальяжно ступая по деревянному настилу мягоньками, розоватыми подушечками лап направилась к стоящей бабульке. Также грациозно, словно позируя на камеру, кошка приблизилась к старухе, и, ткнувшись своим покатым лбом ей в ногу, чуток приподняв длинный подол юбки, скрывающий под собой трикотажную штанину, на немного замерла, а потом запела кошачьи сказания на своём только ей ведомом языке.

Я стоял, молча, и не сводил взора с этой благодарной преданности, может доступной лишь животному, сберегшему и чувство любви к своему дому, и к тем рукам, что вспоили да вскормили его.

– Муся, – ласково представила, иль позвала старуха кошку, и наклонивши свой тугой стан, вызарилась в спутницу своей одинокой жизни. – Гляди-ка чертенятка… явилася так-таки, – и уже более строгим голосом продолжила, – и идеже ты шлялася стокмо деньков, а-сь? Мене воставила туто-ва одну… и кудый-то налево… Ах! Ты шалаболка така. Нешто наново мене у подоле припрёшь?

И говорила всю ту речь бабка таким тоном, будто вычитывала свою непутёвую дочь уже не раз приносившую внуков, этой хоть и кажущейся строгой, однако весьма светлой и добродушной женщине.

А мне вдруг стало нестерпимо больно и неудобно, так вроде я приплёлся в чужой мир и разрушил витающий там разумно установленный порядок. Засвербела у меня душа, от одиночества бабульки, единственным спутником на старости лет которой оказалась эта серая Муся. Резко повернувшись, и даже не сказав прощальных слов, я направился вон со двора. Я торопился, ступая очень живо, страшась… пугаясь, что меня, окликнув и попросив остаться на миг, задержат тут навсегда. Я страшился, вкусив хрустящей квашенной капустки, и рассыпчатой картохи сменить дарованное мне благополучие и движение на эту простоту жизни.

– Сынка, ты куды? – пролепетала позади меня бабка и горестно вздохнула, ощущая, что вновь теряет хоть и неведомого, но единожды родного человека. – Куды ж ты? Погодь, сынок.

Колкий ветер, швырнул мне в лицо заледеневшие бусенцы дождя, обдал стылым дыханием поздней осени, а душа моя уставшая, измождённая неведомыми устремлениями и материальными достижениями тихо заскулила, выпрашивая той самой рассыпчатой варёной картошки и хрустящей капустки.

– Сынка, да погодь же… поисть хоть тобе сберу… Картохи и капустки… квашенной таковой, – долетели до меня слова бабульки, такой же как и вся эта деревенька, покинутой своими сынами, ищущими лучшей доли в чуждых им краях.

И не выдержав тех воззваний, я остановился да порывисто оглянулся. Бабулька так и не вышла со двора, верно чувствуя, понимая, что жизнь её, оплот и защита находится поколь там… во всё ещё живом её дворе, подле старого, как и она сама, сруба с вползающими в почву сараями, местами лишённых кровли. Впрочем, она подошла к забору, где неширокий деревянный штакетник сберёг не свойственный ему зеленоватый цвет, и, взявшись своими измождёнными с покрасневшей кожей руками за выступающие дощечки, едва заметно мотнула головой. На её округлом лице снова взыграла улыбка, каковой она смущала мою предательскую душу. И дымчатая Муся, в один миг, преодолев высоту забора, вскочила на брус, удерживающий меж собой штакетник, да задрав высь, будто стяг этого двора, свой пушистый хвост, вновь звонко замурлыкав, ткнулась розоватым носом в руки своей хозяйки.

– Погодь, сынка, – промурлыкала очень нежно толи кошка, толи старуха.

И одновременно с тем пронзительно глянула на меня, стараясь всмотреться в самую суть моей чёрствой души, своими голубоватыми поблёкшими от переживаний и прожитых годков глазами. И меня неожиданно, точно окатило с головы до ног, леденящим потоком воды, потому как в этих старых, измученных очах я увидел не просто позабытую, брошенную сыном старуху… Я рассмотрел там оставленную без жизни и потомства всю эту деревеньку, некогда возведённую тяжкими ударами топоров… Я узрел заброшенную, покинутую на произвол судьбы всю нашу землю, нашу многострадальную Родину-мать, не имеющую более возможности вскормить своих детей собственной едой, обучить оставленным предками обычаям, традициям, верованиям и песням. Глаза старухи, такие же голубоватые, как бледнеющее осеннее небо и пелена, застилающая раскинувшиеся округ меня края, подымаясь из густой бурой почвы, отделяла меня от нее. Она возводила дымчатую, как и кошка Муся, единственно верная оставленному укладу жизни, плотную стену, которую уже не возможно было разрушить или рассеять дуновением ветра.

Порывистый ветрище стукнул меня прямо в спину, выводя из оцепенения.

Я встряхнул головой, поправил сидящую на ней бейсболку, повёл озябшими плечами, прикрытыми тёплым пуховиком и муторно вздохнув, продолжил свой путь.

Громко хрустнула под резиновой подошвой моего модного сапога тонкая корочка льда, прикрывшая глубокую лужу и я, ступив в жижу, зычно выругался. Подумав, что некогда дарёное этому поселению величание «Белые Могили», будто с самого начала довольно чётко пророчествовало о конце этой деревушки и превращении её в общую могилу обитающих там людей, жилищ, дорог.

Плюхнувшая грязь свалилась с моего сапога и поплыла по поверхности буроватой воды, словно не желая тонуть в этой общей… впрочем, для нас всех, могиле.

А я уже уходил, выуживая свои кожаные сапоги из водицы, припоминая глаза брошенной бабульки, мечтая о хрустящей квашенной капустке и устремляясь к тем, кто уже не ведал какого он роду-племени.

КОНЕЦ

г. Краснодар, декабрь 2012 г.

Горный набросок

Едва-едва колыхала своими долгополыми отростками трава, что купно укрывала невысокие холмики, подступающие впритык к утесистым кручам гор. Заилийское Алатау, Алаауы, как сказал бы казах, дышало дневным жаром, изредка пропуская по своим сбитым из гранита, известняка, сланца, постаревшим, запорошенным мельчайшей крошкой голыша, скалистым макушкам горных гряд, зябкие потоки ветра. Бурчащие, огорченные вековым движением струились по склонам реки, с узкими узбоями, одначе, непременно с каменистым дном. Та льдистая вода, несла в себе остатки величественных снеговых пиков, нынче лишь мельчайше просеянных, а посему не виденных. Речушки раскидывали кругом капель изморози, облизывали могутные лежаки, почасту огибающие берега, своими угловатыми языками сверху увитыми взгривьями разрозненных пен. Они монотонно повторяли единый мотив, успокаивающий не только эти огромные пространства горных ущелий, долин и каньонов, вспучивающихся круч, гряд и отдельных утесов… они умиротворяли и сами малые злаковые травинки, низкие кусточки можжевельников, и хоронящиеся обок валунов укутанные в сероватый пушок махунечкие эдельвейсы.