В тот год — последний в гасиенде на Исла-Пиксол, хотя никто еще об этом не знал, — Саломея беспрестанно на что-то обижалась. Сегодня же надулась потому, что Энрике не собирался гулять с ней по площади, просто чтобы похвастаться платьем. У него было слишком много работы. Это значило, что он будет сидеть в библиотеке, то и дело проводя пальцами по прилизанным волосам, потягивать мескаль и потеть под воротничком, склонившись над колонками цифр. Так он узнавал, сколько у него прибыли на этой неделе: то ли вагон, то ли маленькая тележка.
Саломея надела новое платье, нарисовала губы дугой, взяла сына за руку и пошла в город. Сперва они почуяли запах площади: жареные стручки ванили, конфеты из кокосового молока, свежесваренный кофе. Площадь кишмя кишела прогуливавшимися парочками, чьи руки переплетались, точно вьющиеся стебли, душащие ствол дерева. Девушки разрядились в полосатые шерстяные юбки и кружевные блузки; рядом с ними вышагивали ухажеры с тонкой талией. Дух фиесты, заключенный в прямоугольник: на столбах по углам висели четыре длинные гирлянды электрических ламп, обрамлявшие светлое пятно в ночи над головами гулявших.
Над коваными балконами подсвеченной снизу гостиницы и прочих зданий на площади, точно брови, лежали тени. Приземистый собор казался выше, чем на самом деле; он угрожающе маячил во мраке, словно человек, со свечой в руках вошедший в темную спальню. Музыканты расположились в небольшом круглом бельведере, остроконечную крышу и кованые перила которого недавно побелили вместе со всем, что было на площади, включая исполинские старые смоковницы. Их стволы сияли в темноте, но только до определенного уровня, как будто прокатившаяся по городу волна побелки оставила на деревьях отметку паводка.
Казалось, Саломее нравится плыть по площади в потоке людей, несмотря на то что в своих изящных туфлях из кожи ящерицы и щегольском креповом платье, открывавшем ноги, она выглядела чужой. Толпа расступалась перед ней. Наверно, ей льстило быть единственной зеленоглазой испанкой среди индейцев — или, скорее, креолкой: мексиканкой по рождению, но не по крови. Ее голубоглазый сын, наполовину американец, куда меньше радовался своему положению высокого сорняка, пробившегося посреди широколицых горожан. Оба они стали бы неплохой иллюстрацией для книги о классах общества — темы, популярной в учебниках тех лет.
— На будущий год, — произнесла Саломея по-английски, стискивая его локоть цепкой крабовой клешней любви, — ты придешь сюда со своей девушкой. Это последняя Noche Palmas [10] , когда ты вынужден таскаться со своей старой перечницей. — Ей нравилось вставлять в речь жаргонные словечки, особенно в присутствии других. — Решено и подписано, — заявляла она, отгораживая их обоих этими словами от толпы и захлопывая за собой дверь.
— Не будет у меня никакой девушки.
— Тебе через год четырнадцать. Ты уже выше президента Портес Хиля [11] . Почему же у тебя не будет подружки?
— Портес Хиль даже не президент. Его назначили из-за убийства Обрегона.
— А может, тебе тоже повезет, после того как первый novio [12] какой-нибудь девушки получит от ворот поворот. Неважно, как именно ты добьешься своего, малыш. Главное — она станет твоей.
— На будущий год, если захочешь, этот город станет твоим со всеми потрохами.
— A у тебя появится подружка. Вот и все, что я хочу сказать. Ты уйдешь и бросишь меня одну. — Саломея гнула свое. И переубедить ее было очень сложно.
— А если тебе здесь не понравится, мама, ты уедешь куда-нибудь еще. В какой-нибудь красивый город, где у людей есть развлечения получше, чем описывать круги по площади.
— А ты, — не сдавалась Саломея, — ты заведешь подружку. — Она сказала это так, словно речь шла о какой-то определенной девушке. И та уже стала ей врагом.
— Тебе-то о чем беспокоиться? У тебя есть Энрике.
— Ты так брезгливо произносишь его имя, будто это какое-то постыдное заболевание.
Перед кованым помостом для музыкантов толпа освободила место для танцев. Старики в сандалиях неуклюже обнимали за бока своих похожих на кадушки жен.
— Как бы то ни было, мама, на следующий год ты еще не будешь старой.
Она положила голову ему на плечо. Он победил. Саломею раздражало, что сын ее перерос: заметив это впервые, она впала сперва в ярость, потом в отчаяние. Согласно ее формуле жизни, это значило, что она на две трети мертва. «Первая часть жизни — детство. Вторая — детство твоих детей. А третья — старость». Еще одна математическая задача, не имеющая правильного ответа, в особенности для ребенка. Расти вниз, родиться обратно — вот было бы решение.
Они остановились, чтобы послушать стоявших на сцене красавцев мариачи, которые, вытянув губы, слились в долгом поцелуе со своими трубами. Сбоку по облегающим черным брюкам музыкантов тянулись ряды серебряных пуговиц. Площадь была запружена народом; с ананасных полей прибывали все новые мужчины и женщины, чьи ноги по-прежнему покрывала пыль дневных трудов. Они выходили из темноты в квадрат электрического света. Некоторые устраивались у плоской каменной груди церкви прямо на голой земле, расстелив одеяло, где могли усесться, прислонясь спиной к прохладным камням, отец и мать, а рядом с ними спали укутанные младенцы. Это были торговцы, пришедшие в город на Страстную неделю; на каждой из женщин было платье ее деревни. На южанках были странные юбки, похожие на тяжелые складчатые одеяла, и тонкие блузки из вышивки и лент. Они носили их и на Страстной неделе, и на Пасху, и во все остальные дни — хоть на свадьбу, хоть в свинарник.
Женщины принесли пучки пальмовых ветвей и теперь развязывали их, разделяя листья. Всю ночь их руки будут сновать в темноте, сплетая полоски листьев в неожиданные фигурки, напоминающие о воскресении из мертвых: кресты, венки из гладиолусов, голуби Святого Духа, даже сам Христос. Все это надо своими руками изготовить за ночь к запрещенной мессе Пальмового воскресенья, а после сжечь, потому что все эти предметы объявлены вне закона. И священники вне закона, и месса — все запретила Революция.
Ранее в тот год в город въехали кристерос [13] ; на груди у них, точно бусы, висели патроны. Всадники прогалопировали по площади в знак протеста против закона, запрещавшего священникам служить. Девушки приветствовали наездников радостными криками, бросали цветы, как будто сам Панчо Вилья восстал из мертвых и сел на коня. Коленопреклоненные старухи раскачивались с закрытыми глазами, обнимая кресты и целуя их, точно детей. Завтра все эти крестьяне понесут свои тайные предметы поклонения в храм, где нет священника, сами зажгут свечи и вознесут общую молитву. Словно косяк рыб, движимый благочестием, ради спасения души готовый презреть закон. А после пойдут домой и уничтожат улики.