Не отзываясь, Василий сделал вид, что он и впрямь спит. В последнее время навалилась на него глухая тоска, и связана она была с Тонечкой: до нутряного всхлипа хотелось ее увидеть! Всякий раз, закрывая глаза, он представлял ее улыбку, вспоминал голос, и даже казалось, что ощущал в своей ладони ее тонкие пальчики… И столь сильным было это желание, что Тонечка услышала его и отозвалась. Она пришла прямо с мороза, румяная, в пышной беличьей шубке, и весело вскидывала руки в белых пуховых варежках, поправляя волосы, выбившиеся из-под гимназической шапочки. Василий кинулся к ней, но кто-то цепко ухватил его за плечо, встряхнул, обрывая сладкое видение, и он, вскинувшись на койке, увидел перед собой Афанасия, который, наклонясь к нему, торопливо шептал:
— Василий, тебя какой-то чин ищет; погоны не разглядел, но чую — высокий чин! Там делишек за тобой никаких нет? Может, спрятать?
Василий, ничего не понимая, сел на кровати, протер глаза, и в это самое время открылась дверь в палату и через порог стремительно перешагнул Григоров.
Обнялись они с Василием, как родные.
— Я тебя, Конев, еле разыскал. У нас и раньше в России порядка не было, а при нынешней временной власти — сущий кабак. Хорошо, старый знакомый помог, он по эскулапскому ведомству служит. Как же тебя угораздило? Рассказывай. Меня, можно сказать, с того света вытащил, а сам…
— И на старуху проруха случается, — отшутился Василий. — Рот разинул, вот меня «чемоданом» и накрыло. Теперь уж чего говорить, оклемался и ладно. Вы-то как, господин подполковник?
— Как видишь, тоже оклемался. Дали мне звание полковника, и завтра на фронт отправляюсь, хотя от фронта, как говорят, один кабак остался. Впрочем, к черту все! Я рад тебя, Конев, живым видеть, и — спасибо тебе! За этим и приехал, чтобы сказать, — Григоров смущенно махнул рукой. — Эх! Ребята, кто из вас на ногу проворней? Там извозчик меня дожидается, возле парадного, а в коляске у него — мешок. Тащите сюда — на всех!
— Знаем мы этих проворных, мы сами сбегаем, а то им доверь — крошки не донесут, — Афанасий подмигнул Василию и шустро выскочил из палаты.
Григоров протянул Василию руку:
— Прощай, Конев. Даст Бог, еще увидимся. Будешь письмо писать Антонине Сергеевне, передай от меня поклон.
— Некуда писать, господин подполковник, — вздохнул Василий.
— Что так?
Василий коротко пересказал свою печальную историю.
— Не грусти, — успокоил его Григоров, — если судьбе угодно — найдетесь. И я постараюсь разузнать. Обещаю.
Он еще раз пожал руку Василию и вышел, не оглянувшись, твердо печатая шаг — как на параде. Только гордо посаженная голова была низко опущена, словно Григоров смотрел себе под ноги, боясь запнуться.
Скоро вернулся Афанасий, бросил тяжелый мешок на пол и замер у стенки, словно его пригвоздили. Рука у него тряслась сильней, чем обычно, узкие глаза округлились, а бойкий голос срывался на шепот:
— Ребята, а на соседней улице — стрельба. Пачками шарахают! — он помолчал, сам ошарашенный своими словами, и выдохнул: — Какая нам теперь житуха будет? А?!
За что страдать?
Что мне в любви
Досталось от небес жестоких
Без горьких слез, без ран глубоких,
Без утомительной тоски?
Любви дни краткие даны,
Но мне не зреть ее остылой:
Я с ней умру, как звук унылый
Внезапно порванной струны.
(Из старинного романса)
1
Зловещее, докрасна раскаленное солнце медленно вздымалось в морозной дымке, окрашивая ее розовыми отсветами. Дымка накрывала весь город, от центра и до окраин, и словно вдавливала в мерзлую землю дома и строения, редкие заводские трубы и церковные колокольни — все будто съеживалось и уменьшалось в размерах, как сжимается живое существо в предчувствии страшной опасности, от которой оно не может оборониться.
Город вымирал.
Смерть, размахивая белым подолом ночных метелей, кружила без устали над улицами и переулками, над широким проспектом и оставляла после себя на снегу темные трупы, будто густо сеяла по белому черный мак.
Трупы лежали вдоль улиц, возле домов, лежали даже в самом сердце города, возле часовни Святителя Николая, построенной новониколаевцами в честь 300-летия Дома Романовых и считавшейся центром Российской империи. Нет нынче империи, а сама часовня превратилась в морг и плотно забита мертвыми — под завязку.
Трупы, трупы, трупы… Тысячи, тысячи и тысячи…
На окраинах рвут динамитом стылую землю, готовят глубокие ямы, наполняют их людскими телами и забрасывают мерзлыми комками желтоватой глины — без отпевания, без причитаний и без слез. Только с одной лишь неотступной заботой: нехватка во всем. Не хватает динамита и бикфордова шнура, не хватает лошадей и подвод, не хватает гробов и лопат, не хватает живых людей, чтобы закопать всех мертвых.
Чья-то умная голова в Чекатифе додумалась использовать кирпичные заводы. И два из них, восстановленные на скорую руку, коптят теперь в холодное небо черным масляным дымом, сжигая в своих печах бренные останки человеков, которые рождались для счастья и радости.
И все равно — трупы и трупы наполняют город.
Казенные бумаги и телеграфные сообщения накатывают, как неудержимый вал.
«Общая картина — не эпидемия, а мор. Цель и старания Губчекатифа — превратить мор в эпидемию».
«Завтрашний день будет закончена перевозка трупов с нового кладбища на крематорий (около 3 тысяч трупов, которые выкапываются из-под снега). Приняты меры к перевозке трупов из вагонов на крематорий, которых до 5000».
«Доношу, что количество требуемых для работ на могилы 100 подвод Губчекатифом не высылается, чем вызван упадок интенсивности работ, и за недостатком таковых не представляется возможным наладить вывозку земли из могил на вагонетках, так как последние находятся на кирпичном заводе, и внушительное количество трупов находится за кладбищем, правее могил и остается до сегодняшнего дня не подвезенным к могилам».
«На станции Кривощеково около 20 вагонов, приблизительно в каждом вагоне около 100 трупов, а от станции Татарск до Омска — 15 000 трупов».
«По подсчетам д-ра Леонова для 1000 трупов нужна приблизительно могила глубиной 4 аршина, длиной 50 аршин, шириной 30 аршин и 2 аршина на засыпку».
Все перевернулось, и для оставшихся в живых явилось мрачное дно, где обычные человеческие понятия жизни и смерти искорежены были до неузнаваемости. Сама жизнь становилась случайной, а смерть — закономерной, к ней привыкали, как привыкают к долгому снегопаду или нудному дождику.
Но и в этом страшном ряду случались изломы, выпадавшие из рамок даже самого мрачного дна. В один из январских дней на Николаевском проспекте показался странный обоз, составленный из восьми подвод. На санях лежали окоченевшие трупы, и у многих из них были отломаны безымянные пальцы, на которые обычно надевают обручальные кольца. На каждой подводе, в передке саней, сидел возчик, держал в руках вожжи, но был почему-то абсолютно неподвижен. И лишь приглядевшись, внимательный взгляд мог распознать — в передках саней сидели мертвые. А сочинитель этой жутковатой яви вышагивал впереди передней подводы, весело приплясывал, выкидывая в разные стороны кривые ноги в белых валенках, и пытался что-то запеть. Но память служить ему отказывалась, и он, произнеся одно или два слова, сбивался и еще быстрее шевелил ногами. Пьян был возчик по самые ноздри.