Черный буран | Страница: 31

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

4

С самого детства Клин мечтал воевать. Хотя обстановка, окружавшая его с малых лет, казалось бы, совсем к этому не располагала: маленький уездный городок на берегу Камы, тихий и благостный; маленькая старенькая церквушка при кладбище, а неподалеку от нее — несколько домиков, в которых проживали батюшка, дьякон, церковный староста, владелец бакалейной лавки и вдовая просвирня, богобоязненная Пелагея Терентьевна, которая души не чаяла в своем сыночке Костеньке. Муж у нее, служивший дьяконом, умер совсем молодым, сынишке тогда еще и годика не исполнилось, и Пелагея Терентьевна, убитая горем, как надела на себя после похорон темный платок и темное платье, так больше уже и не расставалась с черным цветом. Пекла просфоры, мыла полы в церкви, помогала батюшке по всяким хозяйственным надобностям, истово выстаивала все долгие службы и этому же учила сыночку, умильно радуясь, что память у него отменная и почти все молитвы он запоминает с лету.

— Не иначе архиереем будет, — ласково говорил батюшка, — лобик-то вон какой широкий, и смышлен не по годам.

И, благословляя мальчика, всегда целовал его в маковку.

В школе Костенька показывал только отличные успехи и примерное поведение. Пелагея Терентьевна уже мечтала о том, как поступит он в семинарию, а в будущем — если даст Бог ума и терпения — может, и впрямь до архиерея дослужится.

Но в жизни все получилось совершенно иначе.

На третьем году обучения, запоем засев за книжки, Костенька вдруг совершенно неожиданно для самого себя сделал открытие: оказывается кроме тихого мирка, где звучат молитвы и пахнет ладаном, существует совершенно иной мир, где стреляют и воюют, совершают подвиги и побеждают врагов. Он окунулся в этот мир с головой, будто в омут прыгнул, и выныривать из него никакого желания не возникало. Мастерил луки и самострелы, до самозабвения играл-воевал на кладбище среди могил, выслеживая невидимых врагов и поражая их без пощады. Следом за луками и самострелом он изготовил поджиг: расплющенный конец медной трубки залил расплавленным оловом, трубку примотал проволокой на деревянную ручку и сбоку пропилил маленькое отверстие. На заряд уходил почти полный коробок спичек, затем забивался бумажный пыж, два-три осколка колотой чугунины, горящая спичка подставлялась к отверстию — выстрел! Бродячие собаки, в которых он наловчился стрелять, скрытно к ним подкрадываясь, визжали от боли, уносились с кладбища сломя головы и больше сюда уже не возвращались.

Пелагея Терентьевна стыдила сына, ругала его, пыталась всеми силами остепенить и даже ломала и сжигала в печке самодельное оружие, но Костя только отворачивался, упрямо не желая слушать мать, и продолжал пропадать на кладбище, где за неимением бродячих собак стрелял теперь по птицам.

Церковно-приходскую школу закончил он с горем пополам. Целое лето прожил на кладбище, соорудив для себя шалаш в дальнем глухом углу, совершенно отбился от рук, матери дерзил, а от батюшки, когда тот пытался с ним поговорить, просто-напросто убегал. Невыносимыми стали для него молитвы и церковные службы, запах ладана и унылый звон старого колокола на поблекшей колокольне. Иного хотелось: воли, простора, отваги и настоящего оружия.

И за всем этим, чего ему так страстно хотелось, он отправился осенью, на исходе солнечного сентябрьского дня, в сторону ближайшей железнодорожной станции, где останавливались, как он слышал из разговоров, поезда, идущие на войну. Вот туда, на войну, он и собрался, уложив в дорожный мешок поджиг с тремя коробками спичек, две краюхи хлеба, пяток печеных яиц и три больших луковицы. Матери даже записки не оставил, а когда поднялся на холм, возвышавшийся над городком, ни разу не оглянулся назад — ему не жаль было ничего, что оставалось за спиной.

На станции Костя пробедовал почти неделю. Оголодал, иззяб, почернел от угольной пыли, но о возвращении домой у него даже не возникало мысли. В теплушки, в которых ехали солдаты, его не брали, отправляли домой, но он упрямо возвращался на станцию, снова и снова подходил к эшелонам и упрашивал, чтобы его взяли с собой. На исходе недели, получив новый отказ, Костя увидел стоящие на платформе пушки, накрытые брезентом. Долго не раздумывая, выждал момент, когда часовой отвернулся, и ужонком проскользнул под брезент. Замер там, затаив дыхание, и облегченно перевел дух только тогда, когда раздался паровозный гудок и под толстым деревянным настилом, набирая ход, застучали колеса. Дело было под вечер, ночь же выдалась холодная, с ветерком, и под утро Костю трепало от озноба, как последний осиновый листок. Не выдержав, он вылез из-под брезента, и часовой чуть было не пристрелил его, разглядев лишь в последний момент, что перед ним мальчишка. Костю привели в штабной вагон, где сидели несколько офицеров, обыскали, вытряхнули содержимое дорожного мешка и долго разглядывали поджиг, перемигиваясь между собой и усмехаясь. Дальше начались расспросы, и Костя убедительно врал, что он круглый сирота, что искать его никто не будет, убеждал, что господа офицеры ни капли не пожалеют, если возьмут его с собой — он страсть какой ловкий.

— Что и говорить, — нахмурился один из офицеров, — ловок, шельмец, на охраняемую платформу взобрался. А вот всадил бы ему Иванченко пулю в лоб… Умойте его, покормите и определите спать куда-нибудь. А завтра разберемся.

Разобрались.

И Костя остался при артиллерийском дивизионе, в котором и провоевал до весны семнадцатого года. Даже бывалые солдаты, отведавшие еще японской, поражались смелости и хитрости мальчишки. По-звериному, как молодой волк, умел он чуять опасность, в кровавых переплетах оставался хладнокровным, а из любого оружия стрелял так, что ни один патрон не пропадал зря. Все, о чем мечтал Костя, исполнилось полностью. И жизнь представала перед ним простой и ясной — воюй и ни о чем не думай. Он и не думал, щеголяя в ловко подогнанной форме, украшенной на груди солдатским Георгием. Его в лицо знали старшие офицеры, и, когда он встречался с ними, они непременно перекидывались с ним хотя бы парой слов.

Никакой иной жизни Костя теперь для себя не представлял.

Весной семнадцатого его тяжело ранило — осколок пробил бедро. До самой зимы он провалялся в госпитале, а когда вышел из него — растерялся. Куда податься? О матери, которой за всю войну не написал ни одного письма, о далеком прикамском городке и о маленьком домике возле старой церкви он даже не вспоминал, будто ничего этого в прошлой жизни у него и не было. Иное его мучило: как же он теперь, без войны?

Но судьба, словно угадав его растерянность, предоставила нужный случай, и недолгие сомнения разом закончились: совершенно случайно встретил он своего сослуживца по дивизиону, у которого на рукаве старой шинели повязана была алая лента, поговорил с ним и уже на следующий день записался в Красную гвардию.

Косте неважно было — с кем и за что воевать. Главное — воевать. С прежней лихостью. От города Ярославля, где записался он в Красную гвардию после госпиталя, дошел Костя до середины Сибири, заматерел, еще больше набрался воинской хитрости и опыта в убийстве противника. И так же, как на германском фронте, никогда не мучили его сомнения или даже простые раздумья, ведь все в этом мире было определенным и закономерным: если ты не выстрелишь первым, значит, выстрелят в тебя. И так же, как на германском фронте, его ценило и уважало начальство, будто поднимало на невидимую ступень и приближало к себе.