«Уходить надо», — подумал и стон чей-то услышал. Оглянулся. Смотрел на него умоляюще Тимо Нурминен. Придавило его телами двух солдат их полка Саволакского. Оттого и жив остался. Лишь в руку ранило.
Сам шатаясь, оттащил Пекка покойных в сторону, освободил земляка от тяжести. Сил даже говорить не было, знаками показал — уходить надо.
Так держась друг за дружку, то ползком, то на ноги поднимаясь, добрались солдаты до берега озера Сайменского. Путь тот показался Пекке бесконечным. Ну, да повезло им. Раз нарвались на русских. Упасть успели, мертвыми притворились. Мундирами рваными, порохом прожженными, кровью своей да чужой измазанными, они от мертвецов ничем не отличались. Вот и пронесло. Правда, один гренадер русский, мимо пробегая, ткнул-таки багинетом ржавым Пекку. Зубы стиснул парень от боли, не шевельнулся. Не выдал себя. Так и добрались до берега. И здесь Господь хранил. Лодка нашлась утлая, но на плаву державшаяся. Помог Пекка обессиленному Тимо, через борт перевалил его, из последних сил вытолкнул лодку, и сам на дно рухнул. До темноты самой лежали без движения. Пару раз пули просвистели над ними. Видно, заметил кто-то с берега, стрельнул наугад. Не попали. Лодка медленно двигалась куда-то. Лишь когда стемнело, выглянул Пекка осторожно. Отнесло их довольно далеко от берега. Вильманстранд чернел дымами вдалеке, пожарами отражаясь на глади озерной. Пекка весло нащупал. Сел, от боли морщась. Грести начал потихоньку. К утру до берега противоположного добрались. А дальше лесами к деревеньке вышли. Крестьяне приютили, раны перевязали, покормили. Отсыпались два дня друзья на сеновале. А на третий день весть принесли, что русские сожгли Вильманстранд дотла, а сами отступили туда, откуда пришли.
— Что будем делать, Ярвинен? — руку раненую лелея, на весу другой поддерживая, спросил молодой Нурминен.
— Не знаю. — Помолчав, ответил Пекка. У него, багинетом проткнутый, бок болел и гноился. — Второй батальон наш неподалеку от Фридрихгама стоял. Но нам не дойти туда. — Подумав еще немного, добавил:
— Пойдем домой, Нурминен. Отвоевались мы.
Недели две добирались солдаты до родного Руколакса. Шли дорогами лесными, обочинами, стараясь ближе к лесу держаться. По сторонам озирались. Заслышав стук копыт, прятались. Не хотелось ни шведов встретить, ни русских. Одни за дезертиров примут, повесить могут, другие в плен заберут. Из оружия, кроме ножей, ничего и не было. Только много ли ими навоюешь, коли оба раненные.
Охнула Миитта, сына увидев. Если б к стене не прислонилась, рухнула б. Опомнилась, обняла осторожно, видя кровь сплошную на мундире рваном, и в избу повела. Перевязывала сына, плакала потихоньку. Отошел Пекка, душой и телом поправился в тепле домашнем, в любви материнской. Бок лишь не заживал, гноился все. Мать выпросила у старого Укконена мази целебной, повязки меняла сыну. Дело, вроде б, на поправку пошло. Стал и Пекка о войне забывать. Да не тут-то было. Напомнила она о себе. Майор Кильстрем заявился, что дриблингами командовать был оставлен.
Пригнувшись, пролез через порог он в избушку Ярвиненов. Распрямился, брезгливо по сторонам осматриваясь, от дыма едкого морщась. Сел на скамью грубую и на Пекку уставился, в насмешке губы кривя тонкие. Солдат сидел молча, к стене откинувшись. Ждал, что скажет гость незваный.
— Слышал, что вернулся ты, Ярвинен, — разомкнул губы Кильстрем. — И как прикажешь тебя называть? Дезертиром? — с трудом подбирая финские слова, произнес майор.
— Я ранен был. Не дезертир я, — угрюмо ответил Пекка.
Кильстрем кивнул:
— Ну конечно. Только что ж ты не в полк вернулся? А к матери? Под подолом отсидеться решил?
Пекка молчал.
— Ну вот что. Завтра утром ко мне явишься. В отряде моем одни дриблинги неумелые и тупые, как все финны. В строй встанешь. Обучать их будешь. Не придешь — повешу как дезертира. Понял меня?
Молчал Пекка.
— Понял? — повысил голос майор.
— Да, — чуть слышно ответил солдат.
— Ну и хорошо, — Кильстрем встал, отряхнулся брезгливо. Посмотрел еще раз насмешливо, пригнулся выходя. Уже на улице, вздохнул глубоко, грудь прочищая, обернулся и кинул:
— Повешу!
2-го октября Ямбургский полк вышел к Кексгольму. Полковник Каркатель, памятуя, что Веселовский родом из этих мест, определил его роте квартировать в Хийтоле. То-то матушка обрадовалась. Сколь лет уж сына родного не видела. Не отходила от него ни на шаг. Все потчевала, все услужить пыталась. Алеше еле-еле удалось успокоить старушку да за стол усадить рядом. Потом плакала горько по Маше покойной да ребеночке их. Алешу жалела. Успокаивал мать. Боль собственная притупилась, хоть и кровоточила. Как-то во сне, еще в степи оренбургской снежной, когда ехал с двумя казаками в Самару, явилась ему Маша. Присела рядом, по волосам погладила, посмотрела ласково:
— Пусть не каменеет душа твоя, Алешенька! Не ищи спасения в смерти своей аль чужой. Испил ты чашу свою…, — и растаяла, словно облако предрассветное.
Первую ночь тогда спал Веселовский спокойно. Словно сняла с него Маша проклятье. Искупила, получалось, смертью своей, грехи его.
Как же сладостно было оказаться дома, где все так мило, знакомо, все напоминает о детстве далеком и дорогом. Вот и книжки его первые, отцом Василием подаренные, по которым грамоте обучался, арифметике Магницкого, языкам разным. Вот игрушки детские, что бережно мать сохранила. Как далеко теперь все это было. С грустью вспоминал Алеша те времена добрые, слова мудрые священника старого. Часто он думал о них. Ведь старался жить, как отец Василий учил, по заповедям Божьим. Только можно ли так на войне кровавой. Знать, не смог, не получилось у него. За то Господь и послал ему наказания эти. Жизни чужие забирая, а его обрекая на муку вечную, на крест голгофный. Тютчев, Машенька, ребеночек их неродившийся. Матушка все говорила что-то, вдруг замолчала, увидев, как Алеша ее на икону Спасителя смотрит, что в углу красном, над лампадкой негасимой. Долго смотрел Алеша в глаза Сыну Божьему:
— Вынесу, сколь смогу, Господи. Прости мя грешного, — перекрестился и к матери обернулся. Та с испугом смотрела на сына, сама закрестилась часто-часто.
Полковник Каркатель назначен был генералом Кейтом за бригадира. Сие означало, что, кроме полка Ямбургского, под начало его отдавались гусары сербские да казаки донские полка Сидора Себрякова. Начиналась «малая» война и печальная летопись покорения Финляндии.
«3-го октября, полковник Каркатель за бригадира к генеральному фуражированию и с ним с каждого полка по 150 человек, купно с гусарами и казаками, командировано с таким приказом, чтоб партию в 40 человек драгун, в 100 человек гусар и казаков послать, дабы, буде возможно, несколько пленных от неприятеля достать.
4-го октября, получен от полковника Каркателя рапорт, что он великое множество неприятельского фуража нашел, и оный вывесть старался.
5-го октября, полковник Каркатель с фуражирами в лагерь счастливо вернулся и рапортовал, что посылаемая от него партия в неприятельской земле 50 деревень разорила и знатное число рогатого скота и множество баранов в добычу получила, а ни о каких неприятельских партиях отнюдь ничего не слыхала»