Но думать все-таки пришлось.
Мысли сами лезли и лезли ей в голову, как навязчивая детская игрушка-ходилка, которую заводишь маленьким железным ключиком, и она двигается вперед – дын-дын-дын, издавая однообразный жужжащий звук. Ты переставляешь ее на другое место, и она опять – дын-дын-дын. И двигается-двигается только вперед! Пока не закончится завод. У Ники были такие в детстве, зеленый лягушонок и маленький солдатик. Лягушат было полно у всех ребят, а вот солдатик только у нее одной. Его привезли в подарок какие-то друзья родителей, которые приехали из непонятной ей тогда и загадочной «заграницы».
Судя по всему, этот Михаил Иванович был тем самым ключиком, который завел ее мысли, и теперь они лезли в голову и никак не хотели оттуда уходить.
Ника прокручивала их так и эдак, не переставая, пока ходила в магазин за продуктами, и ощущая чей-то взгляд, прожигавший дырку в позвоночнике, между лопатками.
«Паранойя какая-то!» – думала она, уговаривая себя, что это бред полный и чья-то неумная шутка.
Но продолжала прокручивать эти растреклятые мысли, выдраивая всю квартиру – сантиметр за сантиметром, добавив в воду едкого моющего средства с хлором, чтобы изничтожить даже тень воспоминания о присутствии чужих людей.
От усталости, напряжения и этих самых навязчивых мыслей у девушки уже мелко тряслись мышцы, кружилась и все больше и больше болела голова.
Ника перемыла все: полы, мебель, посуду, холодильник, который Милка отключила по ее просьбе, когда приходила за вещами. Она перестирала все покрывала, шторы, даже коврик из прихожей, стиральная машина гудела, не переставая, с трудом перенося такие нагрузки, и Веронике казалось, что аппарат обиженно вздыхает от такой нагрузки.
А когда девушка остановилась и осмотрелась, то оказалось, что мыть и чистить больше нечего, а за окном опустилась на город глубокая ночь. Ника сняла с себя одежду, в которой проводила уборку, джинсы и футболку, и затолкала их в машинку.
– Ну извини, последний раз, и все! – попросила она прощения у стиралки и залезла в ванну.
Просто села в пустую холодную ванну и пустила воду, открыв оба крана до упора. Ни на что другое у нее не было больше сил.
Силы остались только на те самые злополучные размышления, которые все так же навязчивыми механическими игрушками продолжали шебуршить в голове.
«Вот черт!»
Она поймала себя на том, что стала ругаться.
«Наверное, у меня меняется характер», – уныло подумала Вероника.
Она никогда не ругалась, в этом просто не было необходимости, не ругалась не то что матом, а вообще. Не чертыхалась, не говорила и даже никогда мысленно не произносила слова из разряда «козел» и «да пошел ты!».
Что с ней происходит?
Она всегда была спокойной, интеллигентной, рассудительной девушкой. Не в том смысле интеллигентности: «Фи, какая гадость!» и оттопыренный мизинчик на ручке чашечки – а отсутствие агрессии и глупости внутри себя. Никто и никогда в их семье не запрещал Веронике самовыражаться как угодно – хоть панком становись, хоть рокером, только мыслить здраво не переставай, а так – пожалуйста! Мыслить здраво она не переставала, а даже очень в этом преуспела, не став ни панком, ни рокером, даже влюбленной дурочкой никогда не была, и на танцы не бегала, и не сохла ни по одному мальчику или еще того хуже – по артисту какому-нибудь.
Она избежала всех ужасов взбрыкивания подросткового возраста и всего проистекающего из этого. Ника с радостью неслась домой, так ей было там хорошо, и уютно, и счастливо с мамой, папой и Сонечкой! Всегда весело, шумно, радостно, и главное – интересно! Родители вечно что-то придумывали эдакое, необыкновенное. Розыгрыши, какие-то игры с призами, просто поездки «черт-те куда, к нему самому на кулички!», ворчала бабуля, когда они вчетвером на их машине заезжали за ней на Садовое. Ворчать – ворчала, но всегда соглашалась ехать. Они смеялись всю дорогу, дурачились, пели, шутили, рассказывали свежие анекдоты и, останавливаясь в понравившемся месте, устраивали пикники.
Ника старалась как можно больше времени проводить дома с семьей, поэтому и не ходила ни в какие кружки или, не дай бог, в музыкальную школу. Вязать, вышивать и замечательно готовить ее учила Сонечка, а играть в карты, строить глазки и «уметь дать отпор нахалу» – бабуля. Так что обошлось без кружков.
Ника словно где-то внутри себя чувствовала, что это счастье очень коротко и надо успеть прожить, не растрачивая время на ненужные, неинтересные увлечения, присущие сверстникам, на глупых никчемных людей и пустые занятия.
Когда ей было шестнадцать лет, родители разбились на машине.
Насмерть.
Она так и спросила у Сони.
Ника пришла домой после школы и, едва переступив порог, вдруг почувствовала сразу, поняла всем нутром, что случилось какое-то горе. В прихожую вышла Соня и, рыдая, сообщила страшное.
– Как разбились? – окаменев от ужаса, переспросила Ника. – Насмерть?
И у них троих началась новая жизнь. Не новая, а другая, совсем другая.
Вероника смотрела, как убегает вода через верхний сток в ванной. Надо было дотянуться до кранов и повернуть их, но сил не было, она и попыток не делала.
– Просто у меня началась другая жизнь, поэтому я стала ругаться, – сказала девушка вслух.
Если бы она могла, она бы зарыдала. И рыдала бы долго, горько, не вытирая слез и не пытаясь их остановить.
Так жалко ей стало себя!
Так непереносимо, щемяще жалко! До утробного воя бессильного!
Вот никогда не было, а тут вдруг стало.
Когда хоронили родителей, она не плакала. Обе бабушки, их друзья и подруги, все взрослые, как сговорившись, по очереди подходили к ней, обнимали, успокаивающе поглаживая, и тихими голосами уговаривали:
– Ты поплачь, деточка, тебе легче станет!
Но она знала, что легче не станет уже никогда, и переживала свое горе внутри, без слез. Она дала себе слово, что не будет плакать от горя, вот никогда в жизни!
«Плакать я буду только от счастья, а это горе я выплакать не смогу никогда, у меня слез не хватит!» – решила шестнадцатилетняя Ника.
Последние месяцы бабулиной жизни сдержать данное себе тогда слово стало как-то очень трудно. Ника видела, чувствовала и понимала надвигающуюся неотвратимость ухода последнего родного человека, и ей приходилось огромным усилием воли сдерживать рвущиеся слезы и раздирающую внутри безысходность.
А потом она осталась одна, совсем одна!
И это чувство навалилось на нее в день похорон таким жестоким откровением, как будто вместе с бабулей хоронили тогда всю ее жизнь, опуская в могильную яму.
Может, так оно и было.
«Нет, не одна! – возразила она себе, улыбнувшись. – Не одна! У меня вдруг обнаружился дедушка, родной! Никогда не было ни одного дедушки, и вдруг обнаружился! И собака по кличке Апельсин, которая, оказывается, меня знает всю свою собачью жизнь и всегда меня ждала! Вот! И это счастье! У меня такой замечательный, чудесный дедушка!»