Двойная радуга | Страница: 11

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В октябре еды стало совсем мало. Тогда в ход пошло небольшое, но ладное генеральское наследие. «Ничего, – думала Муся, – еще месяц-другой, а дольше уж и не надо будет. Запасов хватит».


К ноябрю все запасы были опрометчиво съедены; продукты на черном рынке стоили уже чудовищно дорого, но все-таки еще странным образом были. Золотое колечко Муся променяла на стакан крупы. Бронзовыми подсвечниками оплатила несколько банок рыбных консервов, в которых не оказалось рыбы – лишь гнилые тряпки, запаянные в жесть. Английский натюрморт принес в дом спички и мыло. Столовое серебро Муся отдала за кулек гороха и мешок мороженой капустной хряпы. От хряповой баланды у всей семьи случилось кишечное расстройство. Было обидно и очень смешно. Муся называла кишечное мероприятие «художественной росписью горшков». Анечка хихикала, Серафим мычал и сердился. Все трое были тощи, Серафим обвис и сильно полысел.

В конце ноября за фанерной стеной умер одинокий сосед. Старинный дом поредел, людей стало меньше; слепые, крест-накрест заклеенные окна прятали остатки жизни. В один из предзимних солнечных дней замерз водопровод. Теперь Муся стала встречать кое-кого из соседей на пути к реке Фонтанке. Путь был долгий, трудный, особенно обратный, с полным ведром. «Мамочка, а почему люди лежат на земле?» – спрашивала Анечка. Муся отвечала, что люди прилегли отдохнуть. «И потом, ведь баба с ведром – плохая примета, а вокруг вон сколько баб с ведрами… Мы сейчас, Анечка, тоже придем домой и будем отдыхать». «И покормим Симку, правда, мамочка?»


Последняя Мусина брошь ушла за брикет солонины. О том, чье именно мясо было засолено, Муся приказала себе не думать. Серафим лизал солонину лежа. Мыши в Питере кончились месяца два назад.

Да и не смог бы Серафим уже никого поймать, так был худ и слаб.

В декабре стало совсем туго. Из богатств осталась лишь тяжелая мебель, но не было в городе человека, который мог бы ее поднять. Кроме того, мебель была дровами. «Ну, – подмигивала Муся Анечке, раскалывая на щепы тумбочку, – хоть в комнате посвободнее стало, правда? А то загромоздили барахлом, ни пройти ни проехать…»

Однажды Муся купила комкастый полусырой кусок хлеба у вороватого работника продовольственного склада в обмен на льняную скатерть и пуховую подушку. Прихожая в квартире работника склада походила на антикварную лавку – рулоны ковров, бронза, фарфор, картины… Муся принесла хлеб домой, вскипятила воду, заварила гороховую тюрю. Пир горой! Анечка и Серафим мурлыкали, вылизывая тарелки, было темно и холодно, но будто бы и сытно, и весело, и Муся пообещала легко, смеясь, что всегда-всегда мы будем жить с нашим славным Серафимом, а когда вернется папа, он наверняка полюбит нашего кота и похвалит нас, ведь мы же молодцы! Ну а если приедет профессор из восьмой квартиры, то, конечно же, мы Серафима отдадим, но будем ходить в гости к нашему усатому-полосатому, и еще – торжественно клянусь! – мы никогда-никогда не сожжем дедушкино пианино.


Они ложились спать все вместе, в одну кровать, комом, прижимаясь друг к другу; в самом центре, под одеялом, в драповых складках пальто, в теплом сплетении старых шершавых рейтуз тихонько храпел счастливчик Серафим; маленькая Анечка, засыпая, говорила: «Мама, ты только не задави Симку».

А потом еды не стало вовсе.

Анечка очень ослабела. Муся возила дочку на санках, страшась оставить дома (вдруг бомбежка?). К санкам Анечку привязывала веревкой: по городу ходили чудовищные слухи о людоедстве. Тяжелее всего было стоять в очереди за пайком. Муся боялась упасть в обморок. «Не дай бог, – думала Муся, – Анечка сидит в санках, а я лежу рядом в обмороке! Только не это!» К дому подходили в сумерках. Муся отвязывала Анечку от санок, зажигала спичку и вглядывалась-вслушивалась в мрак парадной лестницы. Однажды спичка подвела, не осветила ступени, быстро погасла. Муся шагнула и споткнулась о мягкий куль, упала, придавила Анечку, уронила санки, долго искала в ледяной темноте спички, санки… Кулем оказалась умершая соседка с третьего этажа. Кажется, Вера Ивановна. Из двадцать третьей квартиры.


Сразу после Нового года Анечка заболела. Пару дней она горела в лихорадке, затем стихла, перестала говорить и только лежала, закрыв глаза. Мусе несколько раз казалось, что Анечка уже умерла и что тощий плешивый Серафим тоже умер; в страхе Муся нагибалась над кроватью и, стуча сердцем, ловила их мотыльковые дыхания. Анечка и кот были еще живы, но Муся поняла, что это все-таки конец.

И тогда Муся взяла ведро и пошла за водой. Вернее, за снегом, потому что до проруби в реке идти далеко, да и невозможно уже. Ступени в доме были покрыты наледью. Муся спускалась долго, на ощупь, опираясь на ведро, потом долго черпала снег, потом бесконечно долго поднималась два пролета лестницы; вернувшись, Муся разожгла кухонную дровяную печку, поставила на огонь топленый снег, сняла с кровати невесомого Серафима, положила кота на столовую доску и коротким движением каминного топорика отрубила ему голову.

Крови в Серафиме оказалось мало; всю кровь Муся слила в воду; вода нехотя забурела, превращаясь в мутный бульон. Разделывать тушку Муся не умела, поэтому накромсала кота кое-как, без разбора, постанывая от ужаса. Мясо сварила, но не все, большую часть заложила в приоконный холод, решив сберечь на потом. Серафима Анечка ела несколько дней, Муся даже удивилась, ведь тщедушный был кот, одни кости, а как надолго хватило! Кормя Анечку, Муся разжевывала мясо в кашицу и сплевывала в ложку. Главным чувством Муси было сожаление о том, что так поздно расправилась с котом и позволила ему исхудать. Анечка будто бы оттаяла, зашевелилась, стала о чем-то спрашивать; черные ее подглазья немного смягчились, посветлели, впалые щеки стали теплее. Муся испытала невероятное облегчение; она подумала, что спасла дочку, успела, оттащила от края, прикрыла, уберегла.


Семнадцатого января сорок второго года Анечка умерла. Муся двое суток просидела у кровати. Она смотрела на дочку и думала, что Анечка будто бы спит, и Мусе не хотелось ее будить, и не было сил собрать Анечку в последний путь – на любимых санках, по Литейному, куда-то туда, куда отвозили умерших еще живые и еще ходячие.

Зима отступала. Муся не отмечала течения времени, но вдруг снег стал стремительно таять, уходить из города с позором, как проигравшая армия, разом из всех щелей, наутек. В один из дней Муся вышла из дому и захлебнулась солнцем. Шедший мимо мужчина тихо сказал: «Весна. Наконец-то. А вы видели, матушка, на деревьях-то почки! Нет-нет-нет, вы не поверите – почки!» Муся завернула за угол, прошла через мост, мимо цирка, на бульвар. Деревья были покрыты нежным кружевом почек. Муся отломила одну – почка было немного горькой, но такой поразительно живой! На обратном пути Муся попала под бомбежку. Взрыв случился совсем близко; Муся упала под водосток, из ушей ее текла кровь, из водостока текла талая вода, вокруг стояла бессовестно запоздалая весна сорок второго, а в кармане пальто был свернутый платок с горстью липких почек.


Летом сорок третьего прошелестел слух о том, что в городе появились коты. Что вроде бы пришли из глубинной России вагоны с мяукающими крысоловами, что где-то на товарных станциях выстроились очереди за котами, а может, и не выстроились вовсе, и котов просто так выпускают на волю… Слухи слухами, однако к зиме сорок четвертого котятами стали там и сям приторговывать; на рынке за котенка приходилось отдавать состояние – пятьсот рублей, такая вот установилась цена. Дорого, очень дорого, но пусть дорого, пусть немыслимо дорого, зато за пазухой пищит теплый мохнатый комочек, крошечная кошачья детка – и это в городе, где к сорок четвертому году живой ребенок был чудом!