Проснулась она от легкого прикосновения. Кто-то осторожно тряс ее за плечо. Валерия открыла глаза. Рядом с ней присела на корточки Кера. Она была уже одета; в подвале было темно, догорали трещащие свечи; воздух, пропитанный дымом и потом, было трудно вдохнуть.
— Лера, — прошептала Диана. — Давай, просыпайся. Восемь утра уже.
Валерия пошевелилась, осторожно вынимая затекшие руки из-под тела спящей Карины. Села, стараясь побороть головокружение и не завалиться опять на ковер.
— У тебя поварешка? — спросила Диана. — Я хочу мази набрать.
Валерия встала, доковыляла до сумки, по пути перешагивая через лежащие тут и там голые тела. Достала и подала Диане половник.
— Спасибо, — сказала та. — А то мне уже ехать надо.
Торфяные брикеты давно прогорели; от бочки шел жар. За семь часов младенец почти разварился: в тошнотворной, густеющей жиже различался только округлый комок головы, остальное стало бульоном. Диана, держа в одетой на руку прихватке стеклянную банку, зачерпнула жидкость из бака и аккуратно наполнила до краев. Осторожно защелкнула крышку.
— Все, я пойду. Ты разбуди остальных.
Валерия вяло кивнула.
Понемногу все просыпались: заныла Инфанта, согнувшись, прижимая ладошки к истерзанной заднице; рядом с ней сердито запричитала Проксима. Зашевелились в темноте остальные. Все, кроме Примы: Княгиня Ковена, Хозяйка Есбата, Госпожа Шабаша приходила последней и удалялась первой, до конца исполняя свою царственную роль. Зал наполнили утренние голоса: кто-то сетовал на головную боль, кто-то засмеялся негромко, кто-то договаривался о том, кого и как повезет обратно домой. По очереди подходили к котлу с банками: теплую жижу потом охладят и сделают мазь. Остальному найдут применение люди Надежды Петровны.
Терция увезла Проксиму, Лиссу, Инфанту и Белладонну. Валерия уходила последней. В коридорах старой больницы, наполненных полусветом хмурого утра, не было ни души. Даже Надежда Петровна не вышла: наверное, пряталась где-то, боясь вызвать неудовольствие госпожи Альтеры.
За ночь похолодало. Валерия вышла на проспект, поежилась и оглянулась на Виллу; та ответила равнодушным взглядом, как шлюха, получившая, что причитается, и тут же потерявшая интерес. По проспекту сквозь стылую морось пролетали машины. Редкие утренние пешеходы шли раздраженно и торопливо, вжимая головы в плечи.
«У них сегодня Великая Суббота», — подумала Валерия и посмотрела наверх. Низкое небо окутало мир, как погребальная плащаница. Вниз летел мокрый снег пополам с ледяными слезами, будто рыдал человек, не верящий в чудеса.
Не воскресай, Господи. Не надо. Тебя снова распнут.
Каждую ночь, стоило только уснуть, он оказывался в одном и том же месте. Закрывал глаза в своей тесной комнате без окна, и мгновение спустя открывал их в удушливой пыльной тьме кошмарного старого дома, среди коридоров, что бесконечными лабиринтами уходили в потустороннее запределье. Из непроницаемого мрака к нему выходили чудовищные кадавры, безобразно похожие на людей, и теснились вокруг, являя мистерии и тайны столь отвратительные, что тонкая ткань памяти не выдерживала и рвалась, милосердно оберегая сознания от пропасти совершенного хаоса и безумия, и когда под утро его наконец отпускали, и он просыпался обессиленный, изможденный, в простынях, пропитанных холодным потом, то не мог вспомнить ничего, кроме чувства неизбывного ужаса. А следующей ночью, изнуренный страхом перед неизбежным, он снова впадал в тяжелое забытье, и все начиналось сначала.
Вилла Боргезе увидела его и запомнила.
Каин пытался не спать по ночам. Но когда тягучая, отупляющая, похожая на похмелье усталость валила его с ног ранним утром или среди дня, то, стоило на миг закрыть глаза, он опять открывал их в зловещем, ветшающем здании, только не в коридорах, а в густой темноте подвала или первого этажа, среди завалов покрытой плесенью рухляди. Ни перемена времени сна, ни смена места не спасали его от постоянного возвращения в холодное чрево мертвого дома, полное чуждых свету и жизни инфернальных порождений кошмара. Художник чувствовал, что угасает; через незримую пуповину, связавшую его со старой больницей, уходили силы и желание жить. Наверное, он бы сдался; смирился с тем что однажды, уснув, уже более не вернется к реальности, а навеки останется в сумрачном пыльном аду перепутанных коридоров и лестниц; или ускорил бы развязку, наложив на себя руки: кто знает, может быть, в этом случае ему удалось бы разорвать роковые тенета и освободиться от рабства зловещей безжалостной силе, обитающей в стенах бывшей туберкулезной лечебницы. Но сдаваться было нельзя, ибо в беде оказался не он один.
Каин не просто так оказался у старого дома в ту ночь две недели назад. Конечно, он постоянно выезжал на этюды, и предпочитал именно ночное время, когда характер и внутренняя сущность вещей открывались ему особенно полно. Просто обычно он сам искал натуру для зарисовок, а приехать сюда, к больнице у северной оконечности острова Воронья Глушь, ему посоветовал друг. Нет, больше, чем друг: коллега-художник.
Ивана Каина даже с большой натяжкой нельзя было назвать человеком общительным. Ни в детстве, ни в юности у него не было ни друзей, ни даже того, кого можно было назвать приятелем или добрым знакомым. Конечно, в жизни Каину так или иначе приходилось контактировать с людьми, и не только с продавцами в магазинах, врачами или представителями власти и социальных служб. Он был признан среди ограниченного круга городских живописцев с довольно специфическими творческими воззрениями, которые порой собирались в его комнате в коммунальной квартире, а порой туда же приходили юные дарования в стремлении приобщиться к уникальным методам создания невероятных и устрашающих в своем реализме картин, воспевающих строгое таинство смерти. Однако Каин никого не подпускал к себе слишком близко, ограничиваясь обсуждением предметов искусства, не без оснований предполагая, что более тесное и личное общение с любым человеком принесет больше неудобства и трудностей, чем выгод и удовольствия.
Но было одно исключение.
С Витей по прозвищу Богомаз Иван Каин познакомился много лет назад в психиатрической клинике, где его очередной раз безуспешно лечили от визионерства, которое медицинская наука квалифицировала как галлюцинаторный бред. Витя оказался в больнице по другой причине: он симулировал сумасшествие с целью переждать в тепле зиму, бывшую в том году на редкость затяжной и морозной. Там они и сошлись: вначале перекинулись несколькими словами за ужином в общей столовой, потом разговорились на другой день в обед, а после при каждом удобном случае пускались в беседы о жизни и смерти, религии или искусстве. Витя был настоящим, природным бродягой, добровольным отщепенцем, самостоятельно выбравшим путь по обочине жизни. Он нигде не задерживался надолго, не имел ни дома, ни денег в поясе, ни сумы, ни двух одежд, зато обладал выдающимися навыками выживания и удивительной жизнерадостностью человека, не обремененного мирскими заботами. Витя путешествовал из города в город, ведомый только ему слышным таинственным зовом, сродни тому, что знаком, вероятно, мигрирующим животным и перелетным птицам. При иных обстоятельствах или в другие века он мог бы стать путешественником, открывающим новые страны, первопроходцем, покоряющим неведомые пустыни и дебри, но в наше время стяжательства и отягощения лишним он был просто вполне довольным собой беззаботным бродягой. А еще Витя Богомаз был художником. Правда, в отличие от некрореалиста Каина, живописавшего смерть, он любил рисовать жизнь; и так же, как Каин видел в смерти проявление трансцендентного и надмирного, считал истинным чудом любое проявление живой, торжествующей над смертью природы.