Пражское кладбище | Страница: 42

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

У Лагранжа я получал не менее пяти тысяч франков в год. Радовало еще и то, что он меня свел со многими частными клиентами. Поэтому я вскорости сумел открыть свою лабораторию, то есть служившую ее прикрытием старьевщичью лавку. Учитывая, что тариф на поддельные завещания доходит даже и до тысячи франков, а освященные просфоры продаются по сотне, представляя собой редкий и опасный товар, — четыре завещания и десяток облаток позволяют спокойно рассчитывать еще на пять тысяч франков. А с десятью тысячами франков я входил в круг тех, кто называется в Париже «обеспеченный буржуа».

Конечно, ни один из этих видов обеспечения не был гарантированным. А мечталось мне о тех же десяти тысячах, однако не заработка, а ренты. Трехпроцентные государственные облигации, самые надежные. Требовался владельческий капитал в размере трехсот тысяч. Куртизанке в те времена такое было по плечу. Но не приезжему нотариусу, которому еще лишь предстояло пробить себе дорогу.

Ожидая везения, я тем временем все же мог себе позволять из простого зрителя мало-помалу превращаться в потребителя парижских наслаждений. Театр меня не привлекал. Трескучие декламации александрийских стихов в трагедиях — увольте. Музеи, вот тоска. Хорошо, что в Париже полно кое-чего по-аппетитнее. Я имею в виду рестораны.

Первый, куда я отважился, дорогущий «Гран Вефур», был известен мне по рассказам. Я предвкушал его с самого Турина. Знал, что он под одной из аркад Пале-Рояля. Туда хаживал Гюго — специально за бараньей грудкой с белой фасолью. И еще меня с налету ошеломил и ослепил «Кафе Англэ» на пересечении улицы Грамона и бульвара Итальянцев. Раньше в нем закусывали кучера и слуги, а теперь столуется весь избалованный Париж. Я открыл для себя картофель «Анна» (готовится в кокотнице), раков по-бордоски, жюльены из курятины, дроздов в вишнях, помпадурчики (запекаются в раковинах), седло косули, задочки артишоков по-садовничьи и шербет из шампанского вина. От одного перечисления этих слов я снова осознаю, что на этом свете имеет смысл жить.


Кроме ресторанов, с жизнью примиряют и парижские пассажи. Обожаемый Жоффруа, где расположены три лучших ресторана Парижа: «Дине де Пари», «Дине дю Роше» и «Дине Жоффруа». До сих пор, особенно по субботам, парижане наводняют хрустальную галерею, где скучающие господчики трутся боками на променаде о крутобедрых надушенных дам. Чересчур надушенных, на мой вкус.

Пражское кладбище

Пожалуй, меня больше волновал пассаж Панорам. Там люди попроще, мещане, провинциалы, пожирающие глазами антикварные вещи, которых никогда не смогут купить. Работницы, молоденькие, отработавшие смену на фабрике. Если уж пялиться на юбки, лучше, казалось бы, разодетые посетительницы пассажа Жоффруа. Но есть охотники и на фабричных девчонок. Господа среднего возраста в зеленых задымленных пенсне именно ради них часами прохаживаются по галерее. Сомневаюсь, чтобы все эти работницы точно были пролетарками. Хотя они и одеты простенько, тюлевый чепчик, фартучек, но это ведь ничего не значит. Глядеть следует на их пальцы. Если на пальцах не заметно шрамов, царапин и ожогов, следовательно, девушки живут безбедно и, вполне вероятно, за счет тех самых состоятельных охотников.

Я в этом пассаже выслеживаю как раз не работниц, а самих охотников в пенсне. Где-то я прочитал: философ в кафешантане смотрит не на сцену, а в зал. Именно господа-то могут в один прекрасный день стать моими клиентами или моими орудиями. Иногда я провожаю их до квартиры, где каждого ждет, поди, вечерок с разжиревшей женой и полудюжиною сопляков. Обязательно записываю адрес. Кто знает. Можно ведь и подпустить анонимное письмишко. Не сейчас, зачем сейчас! А тогда, когда действительно понадобится.


Тех заданий, которыми меня снабжал Лагранж в начале знакомства, я сейчас уже не помню. Только имя какого-то аббата Буллана. Но это уже позднее, позднее. Наверное, перед самой войной или сразу после войны. Была какая-то война, по-видимому. То есть обязательно была война, а как же, тогда весь город переворотили.


Абсент, однако, делает свое дело. Если б я дунул на свечу, из фитиля выметнулся бы огонь.

10
Далла Пиккола в затруднении

3 апреля 1897 г.

Дорогой капитан Симонини, сегодня у меня с утра была в голове тяжесть. Поганый вкус во рту. Боже милостивый, сказал я себе, вкус полыни! Абсент! Сказал сразу, хотя не успел прочитать ваши вчерашние полунощные записи. Откуда же мне знать, что вы пили абсент? Если я сам не пил его? И еще. Как служитель божий может знать вкус запретного, неведомого напитка? Хотя нет, у меня что-то путается. Я пишу, видимо, уже прочитавши ваши записи. Под влиянием ваших описаний. Сами посудите. Если я никогда абсента не пил, как же я могу распознавать его, утверждать, что у меня вкус абсента во рту? Значит, вкус был какой-то другой. А начитавшись фразочек про абсент у вас в дневнике, я и написал ни с того ни с сего, что и у меня во рту абсент. В общем, черт! Я проснулся в собственной кровати. Мне казалось, что все нормально. Но только я почему-то знал, что обязан переместиться в вашу квартиру. Там, вернее сказать тут, я прочел страницы вашего дневника, те, которых до сих пор не видел. Вы там поминаете Буллана. Это имя во мне кое-что пробудило. Нечетко, несвязно, но пробудило. Несколько раз я произнес это имя. И в голове как будто промелькнула молния. Как будто ваши доктора Буррю и Бюро ко мне приставили магнитный металл с одного боку тела. Или как будто доктор Шарко домахался до того пальцем, ключом, открытой рукой перед самым моим носом, что сумел ввести меня в транс, в состояние ясного сомнамбулизма.

Вот что я за сценку увидел: одержимая в конвульсиях, а священник плюет ей в рот.

11
Жоли

Из дневника за 3 апреля 1897 г., по поздним ночным записям

Как-то странно обрывается рассказ Далла Пиккола. Может быть, его спугнул шум, например, открывавшаяся снизу дверь заскрипела и он предпочел ретироваться. Допустимте также такой вариант: сам Повествователь оказался в затруднении. Ну посудите. Далла Пиккола, похоже, пробуждается только тогда, когда капитану Симонини требуется проверяльщик. Он спешит тогда указать на провисания и заполнить лакуны в рассказе капитана. О себе же о самом — как будто памяти нет. Если бы эти листы не были честнейшим воспроизведением действительности, впору было бы решить, что Повествователь нарочно чередует отрывки в духе амнетической эйфории с отрывками в духе дисфорийного припоминания.


Лагранж весной 1865 года пригласил как-то утром Симонини в Люксембургский сад и там на лавочке показал ему мятую книжонку в желтенькой обложке, Брюссель, 1864, без имени автора, под названием «Диалог в аду Макиавелли и Монтескье, или Политика Макиавелли в девятнадцатом веке».

— Вот. Сочинителя зовут Морис Жоли. Нам это известно. Узнали имя с некоторым трудом. Во Францию завозится незаконно. Печатается за границей и распространяется подпольно. Не столько с трудом узнали, сколько с затратами. В кругу контрабандистов подпольной литературы у нас, естественно, много агентов. Единственный способ иметь сведения о диверсионной секте — это самому держать ее бразды. Ну или по меньшей мере держать на жалованье ее главарей. Ибо намерения врагов государства узнаются не по божию знамению. Принято говорить, конечно с натяжкой, что из десяти заговорщиков трое наши наседки… прошу прощения за жаргон! Другие шесть — просто чистосердечные идиоты. И только один по-настоящему опасен. Но вернемся к теме. Жоли обнаружен и посажен в Сент-Пелажи. И там он просидит, мы постараемся, как можно дольше. От вас желательно получить сведения, где он взял свои данные.