Я вытащил из кармана пакет и положил его сверху отчетов.
– Пожалуйста, посмотрите вот эти фотографии.
Войнаровский сначала сидел не двигаясь. Потом протянул руку. Мне показалось, что он делает это с трудом, как будто сопротивляясь страшному. Наконец он взял конверт, раскрыл его и достал фотографии, которые отпечатал для меня фотограф. Просмотрев две или три, он со стоном уронил их на стол и закрыл рукой побледневшее лицо. Потом встал и попытался отступить, но наткнулся на кресло, запутался в нем и с грохотом уронил на пол.
Я взглянул на Шаляпина. Тот не отрываясь следил за Войнаровским и даже слегка поднял свою руку к лицу – как будто повторяя жест профессора.
Как будто испугавшись, профессор метнулся в сторону и вдруг застыл. Сделав несколько тяжелых вялых шагов к столу, он снова вгляделся в фотографии, опять закрыл лицо руками и глухо простонал:
– Боже! Боже мой! Что я наделал!
Если бы не Шаляпин, я бы не попал на премьеру «Бориса Годунова», потому что все билеты давно были выкуплены – даже на приставные стулья в проходе. Но Федор Иванович дал мне пропуск в свою ложу – по контракту он мог сажать туда своих знакомцев безо всякого билета. Когда я пришел, там уже были двое – художник Коровин и молодая чернявая дама – как я позднее выяснил, будущая супруга Шаляпина, итальянская балерина Иола Торнаги. Тепло поздоровавшись с обоими, я сел в углу ложи и посмотрел в зал. Здесь была вся Москва! У меня даже мелькнула мысль – брось я сейчас бомбу вниз, в партер – и весь центр Первопрестольной бы опустел! Впрочем, тут же и устыдился этой кровожадной мысли, потому как заметил много знакомых. Да и дамы были прелестны…
Наконец, публика расселась по местам, затихла буйная галерка, за режиссерский пульт под аплодисменты поднялся Труффи. Поклонившись залу, он обернулся к оркестрантам и поднял свою палочку.
Не могу сказать, что музыка сразу и прочно захватила меня. «Годунова» уже ставили и в Петербурге, и в Москве – в Большом. Бедная галерка принимала оперу на ура, критики в партере негодовали. Причем музыка в этом была не так уж и виновата – главное, что вызывало шиканье партера, – сама идея преступного царя. С одной стороны, правление Бориса было мудрым, хоть и тяжелым. С другой – он был показан убийцей царевича Димитрия. Хотя давно было доказано, что обвинение оказалось простым наветом. Это не нравилось партеру, но очень нравилось галерке.
Честно скажу, первое действие меня не захватило. Вообще, пока на сцену не вышел Шаляпин, спектакль шел… обычно. В меру гладко, в меру живописно – меня даже больше интересовали декорации сидевшего рядом Коровина, нежели игра и пение артистов. Но Шаляпин все переменил.
Его Годунов тревожил. Я даже не слушал, что он поет – смотрел только, как он поет. Годунов Шаляпина казался умным, опытным человеком, несущим на плечах тяжелый груз правления с полным осознанием своей не божественной, а человеческой миссии. Царь-отец. Но не в том, привычном русскому человеку образе «царь-батюшка», отец страны и народа, нет! Любящим отцом он был только для своей семьи – для сына Федора и дочери Ксении.
Шаляпин сумел так хорошо и сильно показать это, что я невольно взглянул на него по-другому. Ведь он играет нынешнего российского императора – Николая Александровича! Умные люди потихоньку говорили мне, что царь ставит свою семью частенько выше государственных интересов. Что он тяготится короной. Что кажется иногда – он скорее мечтает о жизни частного лица, чем самодержца всероссийского! Умно, подумал я. Ни один критик не позволит себе провести параллель между Борисом и Николаем. Но параллель эта очевидна – не зря галерка с таким восторгом встречала оперу, в которой народ и царь противопоставлены друг другу!
– Слушайте теперь, – шепотом сказал мне Коровин, – сейчас начнется сцена с курантами. Я видел ее вчера на генеральной репетиции. Это что-то! Федя превзошел сам себя. Если он сейчас споет, как вчера, успех будет обеспечен.
Шаляпин, облаченный в царские одежды, остался на сцене один.
Уф, тяжело! Дай дух переведу…
Я чувствовал, вся кровь
мне кинулась в лицо
и тяжко опускалась.
Голос его стал глухим. Я не знаю, как так можно петь, чтобы чуть ли не шепот твой был слышен каждому в зале – глухой твой ропот, почти бормотание. Я несколько раз потом слышал Федора Ивановича в этой роли в Большом, но никогда он так не пел больше.
О, совесть лютая,
как тяжко ты караешь!
Да, ежели в тебе пятно единое,
единое случайно завелося,
о, тогда беда:
и рад бежать, да некуда!
Годунов тяжело оперся рукой о тронное кресло. Он даже наклонил его – оно стояло на передних ножках, балансируя.
Душа сгорит, нальется сердце ядом,
и тяжко, тяжко станет,
что молотом стучит в ушах
упреком и проклятьем…
И душит что-то…
Душит…
Вдруг Шаляпин резко толкнул трон вперед, и тот с грохотом упал, заставив зал вздрогнуть. Вздрогнул и я – перед глазами встал профессор Войнаровский, запутавшийся в своем кресле и уронивший его.
И голова кружится…
И мальчики,
да, мальчики кровавые в глазах!
Годунов метнулся в сторону, потом медленно, словно преодолевая сопротивление сильного ветра, вернулся к упавшему трону.
Вон… вон там, что там?
Там, в углу…
Колышется, растет…
Близится, дрожит и стонет…
Чур, чур…
Не я… не я твой лиходей…
Чур, чур, дитя!
Руками он закрыл лицо, и голос его доносился глухим стоном сквозь пальцы. Зал затаил дыхание, завороженный этим рыдающим пением, а я снова видел перед собой профессора Войнаровского, его закрытое руками лицо и голос: «Боже! Боже мой! Что я наделал!»
Не я… не я… Нет, не я!
Воля народа! Чур, чур, дитя! Чур!
Господи!
Ты не хочешь смерти грешника,
помилуй душу преступного
царя Бориса!
В наступившей полной тишине вдруг послышалось женское рыдание из партера…
А потом – взрыв аплодисментов, гул общего «браво»! Настоящая истерика…
Коровин вскочил, аплодируя. Иола сидела, прижимая руку ко рту. Наверное, я один в зале не хлопал и не кричал от восторга. Нет, не потому, что талант Шаляпина не тронул меня. Безусловно, ему удалось в точности передать ужас человека, открывшего для себя бездну ужаса. Я молчал по другому поводу. Во внутреннем кармане моего пальто, оставленного в гардеробе, лежала сегодняшняя газета, сложенная кверху заметкой о том, что сегодня утром известный московский врач, профессор П. И. Войнаровский, был найден в собственном доме мертвым. Полиция констатировала самоубийство. Он принял цианистый калий.
Через два дня вечером я сидел дома, когда в дверь вдруг позвонили.