– Может, меня в Москве не было? – предположил я. – Мимо меня прошло. В чем там дело-то было?
Сидор Прокопьич выпил свою рюмку, вытер усы старческими пальцами:
– А дело было так. Кто-то начал рисовать на афишах череп с костями – как вот этот. И как нарисуют – так на представлении артист погибает. Черт-те что! Шутил кто-то? А? Или не шутил? Какие тут шутки, если человеку – смерть?
– И много погибло?
Старик задумался.
– Ну, не так чтобы и много. Человек пять… Или шесть.
– Ничего себе! – удивился я. – И выяснили, в чем дело было?
– Нет. Все само собой успокоилось.
– И полиция не раскрыла?
Статуй презрительно поморщился:
– Тю! Полиция!
Пока я молчал, обдумывая услышанное, старик скрутил из куска газеты «козью ножку» и задымил так густо, что черты его лица почти скрылись в дыму. Потом кашлянул и постучал пальцем по обрывку:
– Стало быть, снова началось. Опять артистам погибать.
– Может, на этот раз просто дети пошутили? – предположил я.
– Эге! – покачал головой Статуй. – Вот увидишь. Примета верная!
Домой я вернулся уже совсем ночью, пешком. Осторожно отпер дверь и убедился, что все спят. Пройдя в гостиную, я зажег лампу и принялся было за свои блокноты, но предостережение старика шпрехшталмейстера все еще звучало у меня в ушах. Да, эта история могла бы стать основой для хорошей истории – но уж лучше бы никто не погиб.
Впрочем, моей надежде было не суждено сбыться.
Кутерьма снова началась в нашей квартире прямо с утра – к Маше пришла сестра, и они, усевшись вместе с прислугой на кухне, начали чистить серебро, а мне поручили сходить купить керосину для протирки мебели и зубного порошка. Но не успел я одеться, как в дверь позвонили. Я, держа рукой бидон для керосина, открыл дверь и увидел на пороге Владимира Дурова.
– Доброе утро, – сказал я ошарашенно. – Как вы меня нашли?
– Зашел в редакцию. Там дали ваш адрес.
– Простите, я сам собирался выйти на улицу, но если у вас ко мне дело, то – милости прошу.
– Нет, – ответил Дуров, – разговор у нас короткий, так что мы можем поговорить по дороге.
Я вышел вслед за ним, конечно, забыв в прихожей бидон. Снег, шедший всю ночь, перестал. Тучи снесло ветром, и солнце вовсю сияло на небе своим особым зимним светом, лучи которого были не горячими, а морозными. Дворники, закутанные в шарфы и старые пуховые платки, уже вышли с лопатами – чистить тротуары. Мы пошли рядом с Дуровым по скрипучему снегу – циркач казался хмурым и решительным.
– Какое у вас дело ко мне?
Дуров остановился и повернулся в мою сторону.
– Я случайно узнал, что вы расспрашивали по поводу вчерашнего… казуса. И хотя тот случай ко мне никакого отношения решительно не имеет, я прошу… вернее, я положительно требую, чтобы вы прекратили и не вмешивались!
Он начинал меня сердить.
– Если вы, как говорите, никакого отношения к делу не имеете, то требование ваше мне непонятно. Эта история с черепом меня очень заинтересовала. Вчера я узнал, что подобные рисунки уже появлялись на афишах несколько лет назад и тогда представления заканчивались смертью артистов. И вы хотите, чтобы я теперь перестал интересоваться этим делом? С какой стати?
– Теперь это – не более чем чья-то злая шутка! – отрезал Дуров.
– Ваш вчерашний товарищ был другого мнения, – напомнил я.
– Артур? Гамбрини? Это его дело, в конце концов… впрочем, это неважно.
– Неважно что?
Дуров вскипел:
– Не надо меня ловить на слове, господин Гиляровский! Я просто требую, чтобы вы перестали совать свой нос в наши цирковые дела.
– И не подумаю!
– Тогда…
– Что? – оскалился я. – Помешаете? Как?
Дуров сдулся:
– Не знаю. Но… но я просто прошу вас. Не пишите об этом. Гамбрини – он теперь весь как на иголках. Почему-то решил, что это – моих рук дело, что я ему завидую и стараюсь запугать.
– Да с чего?
Дуров помялся, но потом выдавил:
– Потому что пять лет назад Гамбрини был третьим.
– Третьим?
– Третьим, кто должен был погибнуть. Понимаете?
– Нет, ведь вы мне ничего не хотите рассказать.
Дуров растерялся:
– Да как я вам расскажу? Ведь вы все сразу же и напишете. Я вас, журналистов, знаю! Потом самого меня и выставите дураком.
Его прервал голос сзади:
– Господа хорошие! Вы бы подвинулись!
Я оглянулся – за нами стоял дворник с широкой жестяной лопатой.
Мы пошли дальше в молчании по уже расчищенному тротуару. Наконец я сказал:
– Хорошо. Предлагаю сделку. Я ничего не буду писать, пока досконально не разберусь в этом деле.
– Как я могу вам верить?
– Придется. Кроме того, вы можете навести обо мне справки – каков я.
Мы прошли еще немного.
– Да уж, – сказал наконец Дуров, – вы не оставляете мне выбора. Зайдемте в кофейню, я расскажу вам. Нет, не в эту, это наша, цирковая, там нас могут увидеть. Пойдемте лучше в Камергерский.
Действительно, мы остановились у кофейни на Тверской, где тоже собирались цирковые артисты, да только это была совсем другая публика – не та, что в «Тошниловке» – сюда приходили циркачи известные, состоятельные, которые снимали собственные квартиры, а то и имели даже дома. Дуров, опасаясь, что его узнают в моем обществе, быстро стал спускаться по Тверской в сторону Камергерского, а я пошел за ним. У МХТ со мной поздоровалось несколько знакомых актеров и актрис, что заставило Дурова удивиться.
– Однако! Вы человек известный?
Я пожал плечами, но мысленно щелкнул его по носу.
Наконец мы нашли приличное заведение и сели за столик, заказав завтрак.
– Итак? – спросил я, размешивая сахар в чашке кофе.
Дуров сгорбился на своем стуле.
– Это было пять лет назад. Цирк, в котором я служу и сейчас, переживал не лучшие времена. Альберт еще лично руководил труппой.
– Это который Альберт? Саламонский?
Дуров удивленно уставился на меня:
– Саламонский, конечно! Бывший директор цирка. Альберт Иванович Саламонский.
– Разве он уже не директорствует?
– Номинально. Сейчас он почти отошел от дел, оставив все на свою супругу Лину. Лину Шварц. Так вот. Дело было в мае. Однажды на афише кто-то нарисовал череп и кости. Поначалу никто не придал этому значения – все подумали, что это баловство мальчишек или студентов. Но только в день представления разбился канатоходец Беляцкий.