Аспект-Император. Книга 2. Воин Доброй Удачи | Страница: 127

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Галиан возмущенно восклицает:

– Отправиться в путь? Это же…

Срезанные локоны собираются в спутанную груду у нее на коленях. Некоторые пряди уносит ветер, они зацепляются за стебли травы где-то позади.

Клирик бесстрастно наблюдает, два белых блика оживляют черноту его взора.

Она добавляет воды на обритую голову и энергично массирует, пока грязь на давно не мытой коже не превращается в подобие мыльной пены. Снова взявшись за бритву, она снимает остатки волос. А потом сбривает и брови.

Закончив, она сидит под неподвижным взглядом нелюдя и наслаждается прикосновениями ветерка к оголившейся коже. Тишина все длится. Клирик не шевелится, отчего воздух вокруг, кажется, вот-вот начнет сыпать искрами.

Мимара подползает ближе, прямо туда, куда упирается этот неподвижный взор. По коже бегут мурашки, словно она оголилась целиком.

– Помнишь меня? – наконец шепчет она.

– Да.

Она подносит руку к его лицу, проводит кончиком пальца по мягким губам. А затем раздвигает их, ощутив тепло внутри. Она осторожно проталкивает палец между зубными пластинами, удивившись округлости краев. Глубже, до самого языка, и проводит пальцем по средней бороздке.

«Сколько же тысяч лет?» – дивится она. И скольких он наставлял и поучал?.

Она вынимает палец у него изо рта, который теперь поблескивает нечеловеческой слюной.

– А жену свою ты помнишь?

– Я помню все, что утратил.

Она красива. И сознает это. Ведь она так походит на мать, Эсменет, самую признанную красавицу Трехморья. И бессмертные небезразличны к красоте смертных, ей это ведомо…

– Как она умерла?

Из правого глаза его выкатывается слеза прозрачной бусиной по щеке и повисает на подбородке.

– Вместе со всеми… Сир’камир тилес пим’ларата…

– Я похожа на нее?

– Может быть… – говорит он, опуская свой взор. – Если бы ты рыдала… Если была бы в крови.

Она придвигается еще ближе, касаясь своими коленями его. Кожаный мешочек с кирри свисает с пояса, частично утонув в поросли трав. Откуда-то изнутри поднимается головокружительная опаска, будто этот мешочек – младенец, которого положили совсем на край стола. Мимара ухватывается за руки Клирика.

– Ты дрожишь, – шепчет она, стараясь не смотреть больше на заветный мешочек. – Хочешь меня? Хочешь… – сглотнув, она договаривает: – овладеть мной?

Он высвобождается из ее рук и смотрит себе на ладони. Позади него громоздятся, наползая друг на друга, черные тучи, заволакивая звезды. Разряд молнии заливает равнину белым ослепительным светом. На миг выступают неровные края холмов, гладкий простор за ними.

– Я хочу… – говорит он.

– Да?

Он с усилием, будто борясь с удерживающими его веки привязями, поднимает взгляд.

– Я… Я хочу… задушить тебя… разорвать своими…

Его дыхание замирает. Печальный взгляд становится убийственным. И он выговаривает, будто затерявшись в чужой душе:

– Хочу услышать, как ты зарыдаешь.

Она уже ощущает, как накатывает его неодолимая сила, как она будет метаться, стоит лишь ему только…

«Что ты делаешь?» – спрашивает оставшаяся сознательной часть ее. Она и сама не понимает, к чему стремится и чего хочет достичь. Соблазнить его? Чтобы спасти Акхеймиона? Или чтобы завладеть кирри?

Или же тяготы наконец сломили ее? Может, так и есть? И она по-прежнему, после всех долгих лет, переходит той девочкой от одного моряка к другому и плачет под стоны мужчин и скрип топчана?

Но вот она забирается к Клирику на колени, охватывая его талию ногами. Дух захватывает от одной мысли о его древнем мужском естестве, о соитии ее цветка с его пестиком. Внутри все переворачивается, когда она представляет: как это неведомое уродство восстанет и ринется внутрь ее.

– Потому что ты любишь меня?

– Я…

Лицо его искажает гримаса, и у нее перед глазами мелькают шранки, воющие в колдовском огне. Он запрокидывает лицо к куполу ночи – и вот перед ней мир до появления людских племен, когда множество нелюдей поднимались из своих подземных дворцов, гоня сынов человеческих перед собой.

– Нет! – вырывается у Клирика из груди. – Нет! Потому что я… должен вспомнить! Я обязан помнить!

Чудесным образом она теперь понимает. Понимает, чего стремилась достичь.

– И поэтому ты должен предать…

Вся страсть уходит из него, и он застывает. Из глаз начинает струиться уверенность тысячелетий. Исчезает сутулящая безвольность, нерешительности как не бывало. Он расправляет плечи и заводит руки за спину гордым жестом. Эту позу – с соединенными за спиной ладонями – она помнит по множеству древних барельефов Кил-Ауджаса.

Голоса скальперов продолжают свою перепалку. Тучи ползут, затягивая купол небес, словно саваном. Голос Капитана заглушается глухим раскатом грома.

Первые капли дождя с силой пробивают пыль, покрывшую землю и травы.

– Кто ты? – не оставляет Мимара своего натиска. – Кто ты на самом деле?

Бессмертный ишрой глядит на нее с легкой усмешкой, но в глазах его занялось иное пламя, помимо бездонности сожаления.

– Ниль’гиккас… – бормочет он. – Я – Ниль’гиккас. Последний повелитель нелюдей.


Молча, как обнаружил старый колдун, наблюдать даже лучше.

Меньше говоришь – больше видишь. Поначалу глаза устремлены наружу, как обычно, когда слова сказаны и по ответу надлежит установить, насколько твоя ложь оказалась действенной. Но если твой голос наглухо замурован, когда нет ни малейшей возможности выразить себя словом, глаза начинают вести себя по-другому. Словно заскучавшие дети, они начинают отыскивать для себя занятия.

Вроде наблюдения за обычно совершенно неприметными вещами.

Он заметил, что Галиан спит поодаль от остальных, заметил, как он наносит непонятные надрезы на руки, когда никто на него не смотрит. Заметил взгляды, которые Поквас останавливал на этих ранках, когда Галиан отвлекался на что-то. Услышал, как Ксонгис что-то нашептывает над своими стрелами – то ли молитвы, то ли какие-то свои заклинания. И как Колл конвульсивно дергается, когда никто на него не смотрит.

Заметил, как посуровела жизнь, когда несколько стоянок кряду не стали разводить костер. И все сидели в темноте.

Видеть неприметное означало понять, что слепота – понятие относительное. Сказать, что все слепы в какой-то мере – к себе ли, или к чужим махинациям – было бы трюизмом. Однако поражало то, до какой степени этот трюизм продолжал оправдываться, люди раз за разом принимали части целого за всю картину.

Целыми днями он теперь размышлял над неприметностью неведомого.