Впрочем, Эмилия знала: Ольга исполнит просьбу. Она всегда была очень послушной девочкой.
У моего демона семь ликов. И первый из них…Гнев.
Мишкин голос звучал в ушах, хотя Стас старательно не слушал его. Гнев. Это ярость. Или больше, чем ярость, поскольку она ослепляет, а гнев, напротив, делает разум ясным, а восприятие обостренным. И в этом, обостренном, восприятии краски, звуки, запахи – буквально все причиняет боль, а боль доставляет странное, извращенное почти удовольствие.
С нею Стас чувствует себя живым.
Наверное, вот так и сходят с ума. Постепенно. Вперившись взглядом в потускневший купол местной церквушки. Некогда удостоившись позолоты, он сиял, но многие прожитые зимы не пошли церквушке впрок. Метели позолоту слизали, ветра пообглодали стены, а дожди омыли то, что осталось…
…Мишку тоже омывали.
В морге.
И после в похоронном бюро, куда тело перевезли. Стасу разрешили присутствовать, хотя распорядитель не единожды повторял, что в том нет надобности, что справятся и сами. Стас не сомневался, что справятся. Он ведь платил за это.
Немало платил.
Но мысль о деньгах вновь вызывала боль, может, если бы их было чуть меньше, то и Мишка остался бы жив.
У моего демона семь ликов.
Мишкин собственный, побелевший, странно-заострившийся, теперь из памяти не стереть. Стас знал, что покойники меняются, что это естественно, потому как мышцы теряют тонус, а само тело – воду… и что-то там еще, такое, неважное, но навязчивое.
Мишку обмыли.
Он бы, будь жив, не позволил бы к себе прикасаться. Никогда не позволял, пожалуй, с той самой поры, когда начал хоть как-то себя осознавать. И мылся сам, поначалу неумело, лишь развозя грязь по животу, но от Стаса отворачивался, упрямо повторяя:
– Я сам.
Сам… и костюм этот, строгий, черный, он в жизни не надел бы. В жизни он предпочитал мятые джинсы и рубашки, тоже мятые, а порой и грязные.
Краски везде.
Красный. Синий. Желтый. Зелени вот немного, потому что весна только-только началась. Весна всегда приходит исподволь, крадучись. И красок прибавляет.
Черная земля, жирная, кладбищенская. Серые дорожки. Зелень первоцветов, которые пробиваются то тут, то там беспорядочными кляксами… Мишке бы понравилось. Быть может, устроился бы прямо тут, на дорожке, с альбомом, с карандашом… а то и мольберт притащил бы назло старухам. Или не назло, Мишка никогда ничего не делал, чтобы назло, просто поступал так, как считал нужным, а Стаса это бесило.
Ничего.
Теперь Мишки нет… и беситься нечего.
Не на кого.
– Мне жаль, – вздохнула женщина в тяжелом драповом пальто с воротником из искусственной норки. Норка выцвела, поползла пятнами, да и сама женщина гляделась нелепою, случайной гостьей.
Кто она?
Странно-то как… похороны, люди какие-то подходят к Стасу, выражают сочувствие, а он только и может, что кивать.
И кивает.
И пытается понять, кто же это был. Друг? Приятель? Сосед? Кто-то, с кем Мишку связала незримая нить хороших отношений, достаточно хороших, чтобы потратить деньги на гвоздики, а время – на похороны. А самое удивительное, что никого-то здесь Стас не знает.
Что ж получается? Он понятия не имеет, как жил его брат?
А ведь и вправду не имеет… когда они в последний раз разговаривали, чтобы нормально, без крика и выяснения отношений, без обвинений, которые теперь казались пустыми, а тогда… а никогда не разговаривали. Да… и эта выставка идиотская… Мишка ведь не хотел ее.
Злился.
Говорил, что сам справится, без Стасовой протекции… и помощь ему никакая не нужна… говорил, но карточкой пользовался. А Стас орал, что карточку закроет, но все равно продолжал перечислять деньги.
Третьего числа каждого месяца.
– Наркотики, – заметила круглолицая старушка с вострыми глазами. В них Стасу виделось откровенное, детское какое-то любопытство, проявлять которое старушка не стеснялась. Она и к могилке поближе подобралась. И к гробу подошла, вроде как попрощаться, но на деле смотрела старушка не на Михаила, а на гроб, на костюм, на цветы… венки…
В ресторан поедет всенепременно, а после будет рассказывать своим, столь же любопытным подругам, как ныне принято похороны справлять.
Чушь какая в голову лезет.
И нехорошо подслушивать чужую беседу, но Стас ведь не таится.
Стоит.
Смотрит. И не его вина, что обострившееся восприятие сделало этот разговор доступным. Женщинам кажется, что они беседуют тихо.
– Вы, Анна Павловна, уж извините, но Михаил не был…
– Ах, Людочка. – Анна Павловна приложила к глазам платочек, верно, для большей скорбности образа. – Ныне все потребляют…
Произнесла она это с уверенностью человека, чей жизненный опыт позволяет заподозрить неладное в каждом встречном…
– А Михаил и вовсе… из этих… – Она взмахнула ручкой, той самой, в которой платочек держала. – Из художников. Там уж и вовсе каждый или по этому делу… – Она щелкнула пальцами по горлу. – Или по иному. Я-то знаю… у меня у племянницы сынок в живописцы подался. Я ей так и сказала: не потворствуй дури! Сгубишь парня…
– Не знаю, – Людочка была настроена скептически.
И кажется, действительно грустно ей было.
Соседка.
Конечно, теперь Стас вспомнил, и Анну Павловну с ее вечным недовольством, с лошадиным вытянутым лицом и буклями, которые она обесцвечивала добела. С рыжею помадой, от которой узкие губы гляделись еще более узкими.
И Людочку узнал.
Она обреталась этажом выше. Тихая девочка, тихая девушка, какая-то невзрачная, скучная, но весьма примерная.
Отличница, не то что Стас.
Кажется, за эту ее примерность он тогда Людочку тихо ненавидел. И себя тоже, потому что не способен был стать примерным, хотя бы ненадолго.
Интересно, как у нее жизнь сложилась? Отец что-то там упоминал про университет… английский язык… небось закончила с красным дипломом, иначе у таких, как она, не выходит. А после устроилась на работу. В школу. Потому что более хлебные места получают те, у кого, помимо красного диплома, хватка имеется… в школе и работает по сей день, если повезло, то доработала до завуча.
– Он всегда был… другим. – Людочка поежилась.
Пальто ее, тяжелое, точно броня, не спасало от ветра. И от Стасова взгляда. Она спиной повернулась нарочно, желая от этого взгляда избавиться, а заодно уж и от Стаса.
– И что? А братца его вы видели? – Анна Павловна ко взглядам была равнодушна, а солидная шуба и от ветра защищала. – Бандит!