До сих пор | Страница: 12

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Ладно, – сказала Бригитта, – не хочу сейчас с тобой спорить, но уж за ужином посчитаюсь обязательно. А пока лучше покажу тебе свою лечебницу. Но сначала давай выпьем чего-нибудь.

Она привела меня в свой кабинет, позвонила, чтобы принесли кофе, и спросила, что я делал в Лейпциге и кого успел повидать. Я сказал, что навестил доктора Миттеля, и спросил:

– Как это тебе пришло в голову ему позвонить? А что, если бы я к нему не зашел?

Она засмеялась и сказала:

– Какая разница, ты же все равно не пришел на обед. А насчет того, как мне пришло в голову ему позвонить, то было так – на самом деле я хотела поговорить с его женой, но попала на него, а он стал жаловаться, что она совсем забыла о нем за своими благотворительными делами. И чтобы отвлечь его от этой темы, я рассказала ему, что встретила тебя, и сказала, если ты к нему зайдешь, пусть он скажет тебе, где нас найти.

Девушка принесла нам кофе и передала хозяйке записку – старшая сестра просила срочно передать это госпоже Шиммерманн. Бригитта прочла записку и сказала негромко:

– Пожаловали важные люди, мне нужно показать им лечебницу. Я тебя знаю, ты, конечно же, не захочешь к нам присоединиться. Чем же мне тебя занять, пока я от них избавлюсь?

Я сказал:

– Не заботься обо мне, у меня тут в деревне живет близкая родственница, я схожу ее проведать.

– Только при условии, что ты вернешься к ужину, – сказала Бригитта.

– Обязательно вернусь, – сказал я, – разве что Господь устроит мне то же, что устроил в Лейпциге.

– В таком случае, – сказала Бригитта, – ты лучше оставайся здесь, а к родственнице своей пойдешь завтра.

– Бригитта, – сказал я, – ты не доверяешь Господу?

– Господу-то я доверяю, – сказала она, – но в таком его творении, как ты, дорогой, я весьма и весьма сомневаюсь. Вот тебе альбом рисунков Ван Гога, только днями из печати, сиди мне тут и смотри картинки, я вернусь, и мы поужинаем.

– Хорошо, – сказал я, – посижу, посмотрю картинки, а к родственнице схожу после ужина.

– Неужели ты себя так низко ценишь, – сказала Бригитта, – что полагаешь, будто мы так быстро наговоримся?

И вот я снова в гостях у Бригитты, хотя и не в той комнате, что в Берлине. Эта ее комната выдержана была в духе нынешних военных дней: маленькое, обставленное желтой мебелью помещение, на одной стене – портреты кайзера Вильгельма и двух его главных военачальников – фон Гинденбурга и фон Макензена [29] , на другой – большая карта военных действий, в которую воткнуто множество флажков. На столе – фотографии маленькой дочери Бригитты и двух Шиммерманнов – мужа и свекра, тут же ваза с полевыми цветами и несколько вырезанных из темной бумаги силуэтов, а рядом – четыре-пять книг, и среди них открытая книга сказок Льва Толстого в новом немецком переводе. На книге великого пацифиста лежал гипсовый макет новой немецкой смертоносной пушки, который Бригитта положила сверху, чтобы ветер не трепал страницы.

Зазвонил телефон, и Бригитта вышла навстречу гостям. Я немного посидел, разглядывая картинки в альбоме. Передо мной встало лицо Малки, моей здешней родственницы, которая тоскует, наверно, сейчас в одиночестве, ведь ее муж и сын взяты на войну. Я захлопнул альбом и поднялся.

По пути к Малке мне встретился юноша, работавший в поле. Он явно был не из раненых, но на лице его отражалась та же унылая тоска, что отличает лица ушибленных войной людей. Я подошел и поздоровался. Он поднял голову и удивленно посмотрел. Оказалось, что он из военнопленных, а с военнопленными здесь не принято было здороваться. Я же, не зная местных обычаев, остановился и заговорил с ним, как заговорил бы с любым другим человеком. Постепенно и он начал вести себя, как обычный человек, оттаял и стал рассказывать мне о себе и своих злоключениях. Сказал, что был последним сыном в семье, отец его умер и мать осталась вдовой. Потом, с началом войны, его мобилизовали. В первом же бою немцы одолели их батальон, и всем русским солдатам пришлось сдаться на милость победителей. Его переправили в германскую глубинку, привезли в эту деревню и отдали в услужение какой-то немецкой женщине, муж которой ушел на войну. Занимается он здесь тем же, чем занимался бы у матери, только вот жива ли еще его мать или уже не жива, он не знает, и что вообще творится в мире, не знает тоже, потому что здесь никто с ним не разговаривает. Ему лишь приказывают да запрещают и постоянно выговаривают, а кроме этого никто ему ничего не говорит.

Я стоял в поле, рядом с этим юношей, и вдруг мне вспомнилась хозяйка моего пансиона в Берлине. Не будь он из России, я бы сказал, что это точь-в-точь пропавший без вести сын фрау Тротцмюллер. Он увидел, что я смотрю на него с сочувствием, и шепотом спросил, не найдется ли у меня сигаретки. Я отдал ему все сигареты, которые у меня были, и пожалел, что не захватил больше.

Из-за этой встречи я уже не пошел к Малке, а вернулся в лечебницу и дождался Бригитты. За ужином я пересказал ей историю встреченного юноши. Ее лицо вдруг помрачнело, и она сказала: «Ты не должен был говорить с ним. Если бы вас увидели здешние люди, на тебя бы непременно донесли». Я сказал: «Как же так? Ведь не исключено, что завтра эти же немцы или их сыновья сами окажутся военнопленными в русском плену, – понравится ли им быть такими отверженными, как этот русский, который даже заговорить ни с кем не может?» Она нахмурилась и сказала: «Пожалуйста, воздержись от таких сравнений. Война есть война».

Тут война, там война. Куда ни повернись – вой на. Из-за войны запрещается пожалеть сына несчастной вдовы, который покинул свой дом и пропал без вести. Из-за войны нельзя сказать ему ни единого доброго слова. Из-за войны люди перестали быть просто людьми и детьми людей, а стали офицерами, и солдатами, и врагами, и ранеными, и военнопленными. В тот вечер словно какая-то перегородка встала между мной и Бригиттой. И хотя мы старались ее не замечать, но ведь любая перегородка перегораживает. Видно, поэтому наша беседа не затянулась, как бывало, и у меня осталось время сходить к Малке.

Кто сумеет описать радость женщины, и мужа, и сына которой взяли на войну, так что она осталась в полном одиночестве, единственная еврейка в глухой немецкой деревне, и вдруг к ней заявляется родственник, да к тому же такой родственник, которого она не видела много лет? И когда заявляется? Когда она уж не чаяла его увидеть! А почему не чаяла? Потому что, если не можешь повидать даже самых близких тебе людей, мужа и сына, с которыми жила в одном доме и которых привыкла видеть каждый день, то насколько же меньше чаешь свидеться с родичем, живущим в далекой стране, с которым не встречалась уже лет десять, шмиту и полшмиты [30] , как говорят в Израиле. Тысячи вопросов, видел я, теснились на ее языке, и тысячу вещей ей хотелось рассказать, но из-за сильного волнения она ни о чем не бросилась спрашивать и ничего не стала рассказывать сама. Просто сидела и молча смотрела на меня невыразимо любящими глазами. Потом вдруг спохватилась и воскликнула: «Да ведь ты, наверно, голоден, бедняжка! – И оглядела меня жалостливым взглядом. – Ты же, наверно, не ужинал еще сегодня. Сейчас я приготовлю тебе что-нибудь перекусить!»