Так рявкнула, что панна Арцумейко присела от страху.
Она почти смирилась с неизбежностью смерти, но, силясь отстрочить ее — все ж таки на оставшуюся жизнь имелись у панны Арцумейко планы, — выставила перед собою веер. Не спас бы веер, совершенно точно не спас бы…
Монстра приближалась неторопливо, как-то припадая на левый бок. Скалилась. И, подобравшись к панне Арцумейко вплотную, дыхнула в самое ее лицо. И дыхание это, горячее, зловонное, заставило панну Арцумейко перекривиться.
Зубы чистить надобно!
Порошком!
Мысль сия была, несомненно, несвоевременной… и помолиться бы о спасении грешной души, покаяться, да только какое покаяние, когда в самое лицо гнилью дышат? Только так панна Арцумейко подумала, как грянул выстрел.
Вот прямо над головою и грянул.
Тварь подскочила на четырех лапах, закружилась, подвывая…
— Ишь ты, — голос пана Завжилика звучал рядом, — шустрая какая! А вы, панна Арцумейко, смотрю, женщина крепкая… иная бы в обморок грохнулася…
В обморок грохнуться панне Арцумейко мешало чувство собственного достоинства, а еще заборчик, на который она благоразумно оперлась. И теперь обмахивалась веером с видом пренезависимым. На самом же деле сердце ее колотилось, ноги дрожали, а в голове вертелась одна-единственная мысль — романтические прогулки до добра не доводят.
Вон сказывали в цветочном клубе про чью-то не то внучку, не то дочку, не то вовсе воспитанницу, которая имела необыкновенную склонность к вечерним променадам. И хотя ж совершались оные исключительно под присмотром компаньонки, но все одно закончились побегом.
А спустя полгода девица объявилась.
На сносях.
И ладно что на сносях, теперь это панне Арцумейко не казалось столь уж жутким поворотом событий. Но ведь и по-иному все повернуться может! Выйдешь вот так вечерочком жасмину нарвать, роз чужих понюхать, а тебя возьмут и сожрут самым бесстыдным образом.
Меж тем пан Завжилик вновь выстрелил, и тварь, кувыркавшаяся в пыли, вскочила.
Клацнули зубы.
Тишину слободы нарушил ужасающий вой… монстра взвилась на все четыре лапы, немалым весом своим обрушившись на забор панны Арцумейко, который этакого столкновения не выдержал, и поскакала.
— Мои розы… — всхлипнула панна Арцумейко, ибо роз и вправду было жаль.
В этом году она собиралась представить их на ежегодной цветочной выставке, а еще заявку подала на звание лучшего палисадника… зря, что ли, беседку весною справила… и лавочки кованые…
— Мои розы… — Она готова была разрыдаться. — Он потоптал мои розы! И… и ирисы тоже!
— Я вам новые куплю, — отмахнулся пан Завжилик, который происшествию был рад. Скучно жилось ему в мирной слободе.
В молодости пан Завжилик отличался неспокойным характером, каковой и подтолкнул его к побегу из дому, а такоже стал причиной многих жизненных неурядиц. Однако же к нынешним своим годам, объездив половину мира, побывав в таких глухих местах, о которых познаньские благородные дамы едва ли слышали, он вернулся к родному порогу.
— С-спасибо. — Панна Арцумейко приняла руку, любезно предоставленную паном Завжиликом. Во второй он держал ружье вида пресерьезного. Экие, однако, у соседа увлечения. — Но мой палисадник уже не спасти… посмотрите только, что он сотворил!
Сломанный забор. Кусты растрепанные… и драгоценные ирисы хольмской селекции, на которые панна Арцумейко возлагала немалые надежды — небось больше таких ни у кого не было, — вывернуты с корневищами, растоптаны…
— Удивительная женщина! — Пан Завжилик поцеловал руку. — Я видел, сколь решительно противостояли вы этой твари… признаться, опасался, что не успею, но вы… вы поразили меня в самое сердце своею отвагой!
Он говорил пылко.
И панна Арцумейко, глядя на соседа, вдруг подумала, что иногда от романтических прогулок есть толк… конечно, она не собирается заводить тайного романа, не в ее-то годы, но…
— Вы меня спасли…
— Я был счастлив… и буду еще счастливей, если вы позволите мне исправить все это. Вижу, вы высадили «Лунную ночь». — Он выпустил руку панны Арцумейко, чтобы поднять сломанный цветок. — Изысканный сорт, но, как по мне, слишком капризный… слышали о «Темном бархате»?
Панна Арцумейко кивнула, проникаясь к соседу еще большим уважением. Оно, конечно, и монстру прогнал, но с ружьем любой мало-мальски приличный мужик сладит, а вот чтобы оный мужик и в ирисах разбирался…
— Мне прислали несколько корневищ, как раз искал место… и если вы сочтете возможным принять подобный подарок…
— Мне крайне неудобно…
…принимать подарки от соседа… но «Темный бархат»… если это и вправду он, то на следующий год победа будет за панной Арцумейко…
— Вы меня очень обяжете…
Панна Арцумейко была разумной женщиной с немалым жизненным опытом. А потому позволила себя уговорить достаточно быстро.
Гавриил спал в шкафу.
Вернее, делал вид, что спит. Признаться, чувствовал он себя в высшей степени неловко, понимая, что самим фактом своего присутствия наносит небывалый ущерб репутации Эржбеты. Она же, мужественная женщина, к подобной опасности отнеслась с равнодушием, попросив единственно:
— Вы только не храпите, а то у панны Арцумейко удивительно тонкий слух…
После рассказа Гавриила она сделалась тиха, задумчива даже, отчего сам Гавриил пришел в немалое расстройство.
И скрылся в шкафу.
Нет, он мог бы уйти.
И провести ночь в палисаднике, а то и вовсе в парке, но… сама мысль о том, чтобы оставить панну Эржбету без присмотра, была неприятна. Вот он и сидел, кутаясь в пуховую шаль, от которой приятственно пахло духами.
Глаза закрыл.
Спал? Отнюдь. Он умел не спать долго, по три, а то и по четыре дня. Случалось, что и неделю проводил без обыкновенного сна, погружаясь в некое пограничное состояние, в котором разум его получал отдых, но меж тем вовсе не отрывался от яви.
— Послушайте, — Эржбета отставила машинку, за которой сидела, поскольку так у нее, и не только у нее, складывалась иллюзия занятости, — а вы… вы собираетесь его поймать? Волкодлака?
— Собираюсь.
Она задернула шторы плотно. И свет погасила, оставив единственным источником толстую стеариновую свечу в банке.
— И убить?
— Да.
— Вы… не боитесь?
— Чего?
Гавриил выглянул из шкафа.
— Того, что он убьет вас. — Эржбета сцепила руки.
В свете свечи она гляделась совсем юной, хрупкой невероятно. И при взгляде на бледное ее личико Гавриилово сердце пускалось вскачь.
Он его останавливал. К чему терзаться попусту?