Смех, да и только! Разумеется, все это лишь мои бредовые фантазии! Да и какие мысли могут возникнуть после двух недель вынужденного безделья и лежания в костюме Адама в постели у заботливейшей и чистоплотнейшей женщины-ребенка, которая одержима ежедневным отскребыванием тебя рукавичкой, как специфическим видом невроза. Могу признаться, что во время подобных процедур у меня не раз дело доходило до самопроизвольной эякуляции. Какие еще, скажите на милость, могли быть у меня мысли?
Вернемся к посланию Филиппа: чем дольше я о нем размышлял, тем сильнее оно меня беспокоило. Во мне проснулся психиатр, и в конце концов я пришел к убеждению, что держу в руках ядро с зажженным фитилем. А порох сосредоточился во фразе: «Злоба — это еще не стремление кого-нибудь убить. В таком случае следовало бы к злобным отнести всех невегетарианцев. Но там, где убийство лишает могущества, там убийство позволительно». Любопытным был и постскриптум Филиппа: «Аббат де Вилье должен исчезнуть. То, что произошло с тобой, — следствие ошибки».
Существовали две возможности: либо Филипп считал нас всех — Марию Терезу, меня, Альбера Жоффе, Даниеля Ролана — круглыми идиотами, либо он писал это письмо в невменяемом состоянии, одурманенный наркотиками, к примеру, совершая таким образом помимо воли своей некую исповедь. Альбер Жоффе, навестивший меня двумя днями позже, ни в то, ни в другое не верил, но все же счел необходимым посадить месье барона под домашний арест.
И не только барона.
Соответствующее судебное постановление не покидать своего номера в отеле в Сен-Жермен-де-Пре получил и аббат де Вилье. Насколько я знал аббата, того подобное решение скорее успокоило, нежели насторожило: отныне оплату его гостиничных услуг брало на себя государство. Да будут благословенны патриции! Да будет милосердна к ним и казна! А сброд вроде меня пусть валяется на грязных нарах в вонючих камерах.
Основание, выдвинутое Альбером Жоффе, не было лишено и некоей доли нахальства: с одной стороны, первым делом надлежало устранить подозрение, что попытка покушения на мою жизнь «опосредованно или же непосредственно» могла исходить от арестованных лиц. С другой стороны, их изоляция явно не в ущерб их же безопасности. Ибо никак нельзя было-исключать, что некий — возможно, невменяемый или психически неуравновешенный тип — третье лицо — вознамерился физически устранить всех тех, кто мог проявлять интерес к пианистке Марии Терезе.
Если следовать логике, и я должен был ожидать домашнего ареста. Но, навестив меня, полицейский комиссар Жоффе, вероятно, не счел подобную меру целесообразной и необходимой. Пусть пока этот Кокеро понежится в постельке у милашки по имени Жанна. Жоффе усек, что речь шла как о неудовлетворенной страсти и жгучей ревности, так и кое о чем другом, — об этом свидетельствует факт, что комиссар приписывал аббату де Вилье не только то, что последний «всего лишь» мог «сексуально домогаться» своей племянницы. Нет, Альбер Жоффе смотрел куда глубже с точки зрения психологии, а именно: что Филипп стремился приписать таковые действия аббату.
А Мария Тереза? Она обнадеживала меня. В ее привете присутствовала хотя бы доверительность, она оставляла мне надежду уже тем, что пообещала вверить себя моим заботам по возвращении ей зрения. Тон был таков, будто она делает мне одолжение, будто именно я оказываюсь в максимальном выигрыше от того, что займусь ее исцелением. Может, любимому «дядюшке», нашему достопочтенному аббату, удалось убедить дорогую «племянницу» в том, что, мол, незрячая исполнительница куда привлекательнее для публики, нежели зрячая?
Неужели аббат — человек именно такого склада?
Меня охватил непокой, усугубившийся предвесенней неустойчивой погодой. Я вдруг затосковал по долгим прогулкам по Парижу, по воздуху, свету, но, по-видимому, мою подругу Жанну вполне устраивало наличие в квартире голого мужчины. И когда я объявил ей: мол, баста, хорошенького понемножку, я здоров как бык и до конца дней перед ней в долгу, но — как ни жаль — все-таки должен вернуться к прежней жизни, — тут малышка Жанна воспротивилась. Топнув ножкой, она торжественно провозгласила:
— Никогда!
Я был в шоке и даже не нашелся, что сказать. Личико Жанны перекосилось от злобы, из глаз покатились слезы.
— Вы принадлежите мне. И точка.
Захлопнув дверь, она заперла меня на ключ.
Я был и тронут, и потрясен, и развеселился — все сразу. Значит, бедняжка Жанна так истомилась от одиночества, что готова принять под свое крылышко даже такого бедолагу, как я? Жизнь ее организована безупречно, но в ней нет и следа теплоты. Начиная с шести вечера в гостиной через стену от комнаты, где располагался я, обслуживались постоянные клиенты, если только к ней не приходили гости. Оттуда никогда не доносилось ни звука, я, во всяком случае, ничего не слышал. Дверь в покрытой обоями стене представляла собой табу, но не для меня, а для тех месье и мадам, которые пользовались услугами Жанны, — те попадали в пространство для своих вожделений непосредственно с лестницы.
Явившись в тот вечер домой, Жанна так и не отперла двери. Это говорило о том, как сильно она страдала и как страшилась потерять меня.
И до сегодняшнего дня я не верю, что она была в меня влюблена. Я был для Жанны лишь средством борьбы с одиночеством. Даром небес, созданием, с которым можно было перекинуться в картишки, поужинать, поболтать и регулярно отскребать рукавичкой от несуществующей грязи. Этим мытьем она избавила меня от скверны земного бытия.
Мое постоянное пребывание в голом виде — мне был выделен лишь какой-то узкий пеньюарчик без ворота — преображало меня в ее глазах в существо уровня воистину младенческой невинности. А вот если меня одеть, я мигом обратился бы в мужчину, существо, наделенное сексуальностью во всей ее недвусмысленной форме. И все же я не могу не задать себе вопрос: она что же, совершенно не воспринимала меня как мужчину? В первые дни я все-таки и брился в ее присутствии, а в последние было достаточно поводов убедиться, что перед ней отнюдь не младенец.
Уже ближе к полудню она как ни в чем не бывало принесла мне завтрак. Жанна отдавала предпочтение плотной еде — яичнице на сале или угрю и крепчайшему, будто неразбавленный ром, кофе. Мне дозволялось завтракать в постели, но, к великому разочарованию Жанны, мой аппетит держался в определенных границах. А откуда мне его было брать? Где нагуливать? А на дворе между тем стояла прекрасная весенняя погода.
Выбора не оставалось.
— Жанна?
— Знаю, знаю, ветчина пересолена. А кофе сегодня я приготовила по-восточному — обжарила зерна и добавила кардамона. Несравненный вкус, вы не находите?
Кивнув, я дал ей еще немного времени. Затем взял ее за руку и произнес следующее:
— Жанна, а я ведь все-таки мужчина.
Она вздрогнула и наградила меня укоризненным и в то же время разочарованным взором. Я заранее просчитал, что ей в первую очередь должно было прийти в голову, но лишь единственно потому, что считал такое оскорбление необходимым, дабы заставить ее подольше смотреть мне в глаза. Ох, как же трудно было выдержать этот взгляд! Одной коротенькой фразой я порушил всю невинность и осквернил Жанну в самых искренних чувствах. Улыбка, которой она попыталась от меня отгородиться, потерпела полнейшее фиаско, но какое бы унижение Жанна ни испытывала в данную минуту, страх вновь остаться в одиночестве пересилил.