– Мама?
– Ну да. Ты б видела, как мистер Финч ее целует, стала бы спрашивать, что да как и что к чему, едва говорить бы выучилась.
– И что, они всё это делали?
Во рту Кэлпурнии блеснули золотые коронки:
– А как, по-твоему, ты на свет появилась? Откуда взялась? Конечно, все.
– Да ну вряд ли.
– Деточка моя, вот подрастешь еще – и возьмешь в толк, как это бывает. Твои папа с мамой любили друг дружку ужасно, а когда так любят, мисс Глазастик, то и хочется, значит, пожениться, целоваться-обниматься и всякое прочее, и детей делать беспрестанно.
– Я не верю, что тетя и дядя Джим тоже…
Кэлпурния опустила глаза и потеребила свой фартук:
– Люди все разные и женятся для разного. Вот мисс Александра, мне сдается, замуж пошла, чтоб своим домом зажить. – Она почесала в затылке. – Но этого даже и знать не надо, нечего этим голову себе забивать. О чужих делах хорошо думать, когда свои наладишь.
Она поднялась.
– А твое дело пока – поменьше слушать, что там болтает эта деревенщина из Старого Сарэма. Спорить с ними не вздумай, только пропускай все мимо ушей, а захочешь узнать, что да как, – беги скоренько к старой Кэл: она растолкует.
– А чего же ты мне сразу не объяснила?
– Ну, понимаешь… началось-то все у тебя рановато, и ты вроде не обрадовалась… Мы и решили, что прочее тебе тоже не понравится. Мистер Финч сказал – подождем, мол, пусть обвыкнет-освоится, мы с ним и думать не думали, что ты поймешь все так быстро и так шиворот-навыворот.
Джин-Луиза сладко потянулась и зевнула во весь рот, наслаждаясь вновь обретенным бытием. Ее клонило в сон – едва ли она дотянет до ужина.
– У нас сегодня горячие кексы, Кэл?
– Да, хозяйка.
Из гостиной она слышала, как хлопнула входная дверь и Джим вошел в прихожую. Сейчас ворвется на кухню, откроет холодильник и выпьет залпом кварту молока: после тренировки он всегда умирает от жажды. И прежде чем дремота сморила ее, еще успела подумать, что Кэлпурния впервые в жизни сказала ей «мисс» и «да, хозяйка» – обычно она обращалась так только при посторонних да и то – не каких попало. «Я теперь большая, что ли?» – мелькнуло у нее в голове.
Джим разбудил ее, щелкнув выключателем люстры. Джин-Луиза смотрела, как он идет к ней – и на белом свитере горит большая буро-малиновая буква «М».
– Проснулась, Трехглазка?
– Не издевайся, – сказала она. Если Генри или Кэлпурния успели разболтать, что с ней было, она умрет со стыда, но и их с собой заберет.
И посмотрела на брата. Волосы у него были влажные, и от него сильно пахло мылом из школьной душевой. Лучше самой начать, подумала она.
– Ага, курил! Несет за милю.
– Да не курил я.
– Вот посмотрим, как ты будешь играть центра. Ты же тощий как скелет.
Джим, не поддаваясь, ответил на ее уловку улыбкой. Точно, они ему сказали.
– Знаешь, кто я? – сказал он, похлопав по букве «М» натруди. – Старый-Финч-Не-Мажет. Семь из десяти взял сегодня.
Он подошел к столику, развернул футбольный журнал, начал листать и, листая, добавил:
– Слышь, Глазастик, если вдруг с тобой что случится… ну, такое, о чем не захочешь говорить Аттикусу…
– А?
– В передрягу какую попадешь, мало ли… В общем, ты скажи мне – и все. Я разберусь.
И он неспешно удалился из гостиной, а Джин-Луиза осталась таращить глаза и гадать, не сон ли это все.
Солнце разбудило ее. Она поглядела на часы. Пять. Ночью кто-то ее укрыл. Она откинула одеяло, села и несколько минут посидела, глядя на свои длинные ноги и дивясь, что им двадцать шесть лет. Ее мокасины смирно стояли там, где она сбросила их двенадцать часов назад. Один носок лежал рядом, а другой оказался на ноге. Она сняла его, прошлепала босиком к туалетному столику, взглянула на себя в зеркало.
Отражение ее не обрадовало. Мистер Бёрджесс сказал бы в этом случае: «Страдает кошмарами» [40] . Ей-богу, я уж лет пятнадцать, наверно, не просыпалась в таком состоянии. Так, сегодня понедельник, приехала я в субботу. Мне еще одиннадцать дней каникул, а я уже просыпаюсь чуть не в истерике. И сама засмеялась: а еще говорят, что у слонов долгая память!
Она взяла пачку сигарет, три длинных кухонных спички, сунула их за целлофановую обертку, тихо вышла в холл. Открыла деревянную дверь, потом москитную сетку.
В любой другой день она долго стояла бы босиком на росистой траве, слушая, как заливаются спозаранку пересмешники; раздумывала бы о бессмысленности этой суровой красы, что беззвучно обновляется с каждым восходом солнца и половиной человечества просто не замечается. Она прошла бы под вознесенными в сияющее небо желтыми кронами сосен, и чувства ее открылись бы навстречу радости утра.
Утро стыло в ожидании, хотело принять ее, но она не смотрела, не слушала. У нее было две минуты мира и покоя, пока не нахлынуло вчерашнее, – ничто на свете не может испортить удовольствие от первой утренней сигареты. Джин-Луиза выпустила плотную струйку дыма в неподвижный воздух.
Потом осторожно дотронулась до вчерашнего – и немедленно отдернула руку. Нельзя мне сейчас об этом думать, мысленно сказала она, пусть схлынет хоть немного. Странно; похоже на физическую боль. Говорят, если нет больше сил сносить ее, тело само встает на свою защиту – и тогда выбивает пробки, и ты уже ничего не чувствуешь. Господь каждому посылает ношу по силам…
Эту фразу спокон веку в Мейкомбе повторяли хрупкие дамы, соболезнуя родственникам усопших, и предполагалось, что она дарует утешение и смягчает боль свежей утраты. Ну и ладно, Джин-Луиза тоже утешится. Проведет две недели дома в учтивом отчуждении – ничего не скажет, ни о чем не спросит, ни в чем не упрекнет. Постарается в данных обстоятельствах вести себя наилучшим образом.
Локти она уперла в колени, ладонями обхватила голову. Господи, лучше бы я застукала вас обоих с двумя грязными потаскухами – а траву на лужайке, видно, давно не подстригали.
Джин-Луиза встала, пошла к гаражу, подняла дверь. Выкатила газонокосилку, отвернула крышку, проверила, сколько в баке бензину. Завинтила крышку, нажала рычажок, одну ногу поставила на машинку, другой крепко уперлась в землю и дернула пусковой шнур. Мотор дважды чихнул и стих.
Ах, чтоб тебя, залила!
Она выкатила косилку на солнце и вернулась в гараж, где вооружилась тяжелыми садовыми ножницами. Направилась к кульверту у начала подъездной дорожки и стала подстригать самую буйную траву, выросшую у обоих отверстий дренажной трубы. Что-то шевельнулось у нее под ногами, и она накрыла ладонью сверчка. Подсунула снизу правую ладонь. Сверчок отчаянно бился, и она отпустила его, сказав: