Спасаясь от яркого лунного света, он смежал веки, лениво гоняя в голове случайные обрывки мыслей. Он думал о том, что уже больше месяца не видел Юльку и скучает по ней отчаянно, а вот она по нему – совсем нет. Несмотря на предвыборную занятость, он по нескольку раз в день набирал ее номер, чтобы услышать звенящий родной голосок. Дочка отвечала радостно, но деловито. Ей нравилось в Питере, она была в восторге от того, что не надо ходить в школу, взахлеб рассказывала о том, какие клевые парни ее троюродные братья, в семье которых они сейчас живут. А еще о музеях, в которые ее водила тетя Зоя, мама этих самых братьев, и о магазинах, в которые они ходили вдвоем с мамой.
С Катериной Фомин тоже разговаривал каждый день. Юлькиных восторгов по поводу Питера она не разделяла, визгливо жаловалась на то, что ей надоело чувствовать себя приживалкой в чужой семье, сетовала, что денег катастрофически не хватает, и укоряла мужа, что это он довел ее и дочь до такой невыносимой жизни.
Умом Фомин понимал, что его семье вряд ли что-нибудь угрожает. После неудавшегося покушения, в результате которого погиб другой, ни в чем не повинный человек, было бы совершенным безумием напасть на Катерину или Юльку. Но он упрямо запрещал Катерине возвращаться в город, холодно и отстраненно отдавая себе отчет, что главной причиной этого запрета было его полное нежелание ее видеть. Несмотря на острую тоску по дочери, он понимал, что если сейчас, возвращаясь домой, он будет вынужден каждый день встречаться с женой, то просто не выдержит.
Он начал было под предлогом встречи с сыновьями заезжать вечерами к Ольге. Но быстро бросил, потому что не мог долго переносить ее радостно-покорный взгляд, которым она встречала его появление. Да, ему было хорошо и спокойно сидеть на маленькой уютной кухне и пить чай, рассказывая о том, как прошел его очередной, богатый событиями день. Но он понимал, что Ольга привыкает к его ежевечерним посиделкам, и это было жестоко по отношению к ней – давать ей призрачную надежду, что все еще может быть как раньше. При всем своем мужском цинизме жестоким Егор Фомин не был.
Луна продолжала нахально лезть под ресницы, Фомин ворочался, переворачивая подушку прохладной стороной к лицу, и отчаянно завидовал охраннику Мишке, чей беззаботный богатырский храп доносился из Юлькиной комнаты. Подушка быстро нагревалась от Егоровой головы, горячей от непрошеных мыслей. Фомин думал о Насте Романовой и злился на себя, что позволяет себе вспоминать каскад ее волос, падающих ему на грудь, и ее запрокинутое в экстазе лицо, и жар, который он чувствовал у нее внутри.
От этих мыслей ему становилось неудобно лежать, как мальчишке, и он заставлял себя переключиться на предвыборные проблемы, на ненавистную Капитолину Островскую, на Варзина, ставшего пешкой в чужой жестокой игре, ставкой в которой была его, Егора, жизнь.
Но мысли снова соскальзывали к видению обнаженной Насти с ее роскошной грудью, мягким, податливым телом, которого она, дурочка, так смешно стеснялась и которое так бесстыдно и так страстно отдавалось ему, принося с собой взрыв немыслимого, давно уже позабытого блаженства. С другими женщинами он кончал как-то проще и физиологичнее, чем с этой.
Егор чувствовал, что снова возбуждается от своих воспоминаний. Стыдясь того, что делает, ну все-таки взрослый же мужик, не подросток, в самом деле, он засунул руку под одеяло.
– Ну и черт с ним, – подумал он, – без разрядки все равно не усну.
Закрыв глаза, он теперь уже специально представил, как ловит губами Настин сосок, как насаживает на себя ее тяжелое тело, как она изгибается от удовольствия и глухо вскрикивает, произнося его имя. И тут же сам выгнулся дугой от острого разряда, несущего избавление от бессонницы.
«Надо бы душ принять, – лениво подумал Егор, – да и белье поменять тоже. Но сил нет. Черт с ним, завтра, все завтра».
Перекатившись на Катеринину половину кровати, он снова попытался заснуть, продолжая думать о Насте, но теперь уже без первоначального эротического подтекста.
«Она как отрез китайского шелка…»
Сравнение, пришедшее ему в голову, было таким точным, что от неожиданности сонный хмель тут же выветрился из головы.
«Точно, я и пять лет назад все пытался понять, что она мне напоминает. И только сейчас вспомнил. Она – отрез китайского шелка».
Кусок ткани на платье хранился у мамы в ящике комода. Отец, когда Егор был еще совсем маленьким, ездил в командировку в Москву и привез оттуда подарок матери: купленный кусок китайской ткани. СССР тогда как раз налаживал дружеские связи с Поднебесной, и полки магазинов ломились от китайских товаров. Ткань оказалась дорогая, как горделиво признался отец. И мама долго охала из-за его расточительности, никогда их семья не жила богато, и краснела от удовольствия, что ей привезли такой подарок.
Шелк был настоящий – гладкий, легкий и тяжелый одновременно, струящийся между пальцев и ниспадающий складками до самого пола, прохладный и яркий, с переливающимися на нем райскими птицами.
Мама была беременна и отложила драгоценную ткань на потом. За повседневными хлопотами сшить новое платье она так и не собралась, потом умер отец, и ей стало вообще не до платьев, так что отрез так и лежал в комоде. Егор никогда никому не признавался, как ему нравится эта ткань, боялся, что засмеют. Иногда, когда ни мамы, ни братьев не было дома, он разворачивал сверток, пропуская материю между пальцев, и завороженно смотрел, как поют на его ладонях райские птицы.
Конечно, много лет он этого не делал и уже позабыл про кусок ткани, которому так и не суждено было стать платьем, а вот сейчас вспомнил. Именно на китайский шелк – дорогой, красивый, чувственный, а главное – во всем настоящий – была похожа Анастасия Романова.
Он знал, что она никогда не согласится на поддельную жизнь и поддельные чувства. Он знал, что с ней не может быть «понарошку». Он знал, что она будет настойчиво требовать, чтобы он соответствовал ее представлениям о том, как все должно быть. От этих требований он постыдно бежал пять лет назад, постепенно сведя их отношения к дружбе. Дружбе, которую очень ценил, потому что Настя была другом верным, искренним и самоотверженным.
Он видел, с какой собачьей преданностью она заглядывала ему в лицо последние несколько дней, и отводил глаза, зная, что и в этот раз ничего не сможет ей предложить. Егор злился на себя, что нарушил собственное правило и лег с ней в постель. Просто он тогда очень испугался, что у нее не отвечает телефон, и очень обрадовался, что с ней все в порядке.
Ему было приятно ее радостное удивление, и вся она была такая трогательная – с распущенными волосами, в уютной пижаме со смешным медведем, со вмятиной от подушки на щеке и со смятением в глазах. Ему нужно было расслабиться. Он боялся, что сжатая до отказа пружина где-то внутри него лопнет, произведя необратимые разрушения. Ему просто необходима была ее любовь (а Егор все эти годы знал, что она его любит), ее страсть, ее готовность отдаваться ему, не задавая вопросов, зажигать своими прикосновениями и зажигаться самой.