— Я помирать не собираюсь.
— Так а кто собирается-то? Но успокойся… поздно уже… и Кирею этот твой, надеюсь, еще рога обломает.
Было бы за что…
— В общем, бывай, Зослава. — Еська меня обнял. — И возвращайся… без тебя как-то жить скучно…
От уж сказал так сказал.
В возок я села… поерзала, лавки-то, хоть и резные, с мяконькими седушками, а одно узковаты. Да и места внутрях — как повернуться. Лавки стоят тесно, меж ними еще и жаровня вперта.
Ох ты ж, красота красотою, но на телеге оно как-то сподручней было б.
С другое стороны, на почтовой карете тож места немного, а потому грех жаловаться.
Меж тем Еська в оконце заглянул.
Подмигнул левым глазом.
И перстенек протянул, тот самый, царицею даренный. И когда только стянуть успел? А главное, как?! Я энтот перстенек крутила-вертела, так он, холера, что приклеенный был. Ни туды, ни сюды… Еська, надо же, стащил.
Я и почуять не успела.
— Не верь артефактам, Зослава, — сказал он, разом посерьезневши. — И этот хорош, и Киреев сделан крепко. Думаю, сейчас мало кто повторить его сможет, но все равно не стоит на них полагаться. Себя слушай… только хорошо слушай, чтоб услышать.
И выбрался из возка.
А я… что я… только и смогла, платочком помахать… и то не Еське — боярыням нашим, которые на мой возок сбежалися поглядеть. Вот пущай и твердят жрецы, что гордыня — сие есть зло, да не гордилася я собою, потому как не имелося в нонешнем представлении моей заслуги, но все одно приятственно было видеть удивление.
И зависть.
И много чего еще… только приятственности этой хватило ровнехонько до того, как на тракт вышли. Тракт-то хороший, мощеный. И кони по нему летят, возок катится, с камушка на камушек, и кажный этот камушек я задом чуяла… ох, не доеду до Барсуков… не доеду…
Так и ехала, и маялась… весь зад об лавку оббила, да что там зад. Часу не прошло, как заломило спину, ноженьки крутить стало, главное, я то так сяду, то этак, а все одно неудобственно.
И пусто.
Прочие-то верхами идут… уж я, хоть и не приучена к этакой верховой езде, стала думать, что, может, так-то оно сподручней было бы. Села б на кобылку какую бочком, да тихенько, без спешки… а тут трясешься горошиною в туеске пустом.
Опосля-то, конечно, на отдых стали. Так я с первого разочку из возка расписного мало что не вывалилася, благо, подхватили бояре добрые под белы рученьки, потянули к столу, то бишь, к скатерочке, которую на снегу, ироды этакие, разостлали.
Мужики, чего сказать.
Невдомек им, что сперва бы под скатерочку оную попонку какую, похужей, чтоб не жалко пачкать было, кинуть надобно, а то вон, промокнет лен, пойдет пятнами уродливыми, которые не выведешь, хоть ты все пальцы изотри.
И снедь из корзин, как оно есть, выставляют.
— Что, Зославушка, притомилась? — Лойко на краю скатерти сел, ноги подогнул, как оно Архип Полуэктович делает, одно что наставник навряд ли б с сапогами вперся туда, где люди снедать будут.
— Притомилась. — И возникло у меня желание немалое боярину оплеуху отвесить. Пущай подумает, чего творит, ежели, конечно, он к мыслительному процессу способный.
Заодно б и у меня, глядишь, кровушка быстрей по жилам бы побегла.
А Лойко знай хлебушек жует, прям от каравая кусает цельного, и вид при том довольный-предовольный, отчего в душеньке моей подозрения заворочалися.
— Ничего, Зосенька… вот выйдешь за Кирея замуж, тогда-то тебя в паланкине носить будут. — Подцепил из горшочка кусок мяса и в рот кинул. Пальцы облизал. — Представь, ты лежишь, а тебя несут…
— Куда?
— А куда скажешь, хочешь, направо, хочешь, налево…
— Не хочу налево.
Лойко только засмеялся.
— Ноги убери, — буркнул Илья. Он вот присаживаться не спешил, бродил окрест, потягиваясь, что кошак после долгого сна. И я б походила, только в сарафане потягиваться несподручно. Вот же, попривыкла-то я, выходит, к вольному облачению.
Но к бабке в этаком на глаза не покажешься.
— Ты, Зослава, не слушай эту бестолочь. Ешь. И поедем.
— Ага, не слушай. — Лойко не на меня глядел, на Ильюшку, ажно жевать перестал. — До свадьбы той еще дожить надобно, что Кирею, что тебе…
От самые оне разговоры, для аппетиту.
А еще во мне иная надобность, человеческому телу свойственная, назрела. И оная надобность обращала мой взор не на Лойко, который, паскудина этакая, этикету дикая, руку в горшок едва ль не по локоть сунул, но на елочки.
Хорошенькие елочки.
Пышненькие. Юбки растопырили, закрыли краешек поляны… я к этим елочкам боком-боком…
— Зося, ты куда? — поинтересовался Илья, с другого боку поляны остановившися.
— Туда. — Я на елочки указала.
— Зачем?
От и чего ему ответить? Умный же ж человек! Книг прочел болей, чем я слов, а такие глупости спрашивает.
— Надо.
Охрана-то моя разбрелася, делают вид, что вовсе не видят ни меня, ни Ильюшку…
— Тебе нельзя одной.
— Ага, — подхватил Лойко. — Сходи, Ильюшка, с нею… юбки там подержишь, или еще чем подсобишь…
— Не велено одну отпускать.
— И в кусты?
— В кусты тем более.
То бишь мне до самых Барсуков терпеть? Нет, Архип Полуэктович, помнится, сказывал про людей, которые силою воли с организмою своею управлялися и могли не есть, не пить седмицами… не гадили, стало быть, тоже. Нет, про то наставник не сказывал, но я так мыслю, что ежели они не ели и не пили, то и гадить им было нечем. Да и не о них речь, а об нонешней ситуации и об том, что моей силы воли до Барсуков всяко не хватит.
— Пойдем. — Откудова Арей вышел, я и не поняла, просто встал вдруг за плечом да руки коснулся. — Я полог поставлю…
— Ага… поставь. — Лойко хохотнул. — Полог…
Арей ничего не ответил, только, как за карету отошли, палец к губам приложил. А после присел, зачерпнул горсточку снега, сказал над нею слово да дунул.
— Что…
— Ничего, Зослава… сильно ему не повредит. Зато, может, вспомнит, что руки перед едой мыть надобно…
Про руки я не поняла.
Нет, еще бабка меня, малую, гоняла из-за стола, когда случалось за стол оный, рук не помывши, впертися. Поговаривала, дескать, на тех руках заразу всякую принесть можно.
— Иди, Зослава… только не уходи далеко.
А то я не понимаю.