Клад адмирала | Страница: 88

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Боковым зрением майор следил, как краснея от страха и стыда молодая фельдшерица стала торопливо, путаясь пальцами сначала в пуговицах халата, потом – в застежках платья, раздеваться в присутствии начальника, зэка Тютрюмова и конвоира Хлястикова.

Не находя места, куда положить одежду, клала ее рядом с собой на пол. Чуть не упала, когда нагнулась, стягивая с округлых бедер трусики.

Деревенский парень рядовой Хлястиков, впервые в жизни видевший женское обнаженное тело, глядел на фельдшерицу завороженно, непроизвольно сжимая‑разжимая руку на стволе ППШ, забыв, что главная его обязанность – стеречь зэка, чтоб не выкинул чего неожиданного.

– Вот так, – сказал майор.

Поднявшись из‑за стола, подошел к стоявшей с опущенной головой фельдшерице. Сначала указательным пальцем поднял за подбородок ее голову вверх, потом ладонью коснулся упругой груди, потряс, как бы взвешивая на ладони, подтолкнул в спину:

– Ну‑ка, подойди к старику поближе. Дай лучше разглядеть свои прелести.

Спотыкающейся, словно пьяной походкой женщина покорно сделала несколько шагов в сторону Тютрюмова.

– Видишь, какая красавица? – сказал ему майор. – Хочешь иметь такую? Знаешь, в обмен на что? Будешь в баньке с ней париться, пить сколько угодно водку под добрую закуску. Разрешу читать газеты и книги. Даже патефон будет. Нравится предложение?

Ответа не последовало.

– Да не в патефоне, не в бабах дело, – продолжил майор. – И даже не в том, что ты должен отдать.

– В чем? – Тютрюмов впервые посмотрел в глаза майору.

– Один небезызвестный тебе человек считает, что ты можешь с пользой для нас вернуться в места, где скрывался в молодости. Поработать там. Но непременное условие: сначала ты все, что прячешь, сдашь государству. Как?

Тютрюмов под пристальным взглядом майора молча опустил глаза.

– Ну а ты что торчишь здесь? – с нескрываемым раздражением в голосе сказал Никитинский молодой фельдшерице. – Живо ступай к себе. А не то за отсутствие на месте в рабочее время карцер схлопочешь.

Фельдшерица опрометью бросилась к своим одеждам, принялась было одеваться.

– Не здесь, – остановил майор. – У меня здесь не баня и не бордель. В сенях натянешь шмотки.

Фельдшерица сгребла одежду в охапку и выскочила за дверь.

– А ты, Тютрюмов, – сказал майор Никитинский, – прими мой совет: не держись больше за шкатулку и золото. Передержал ты их. Обошлись без твоих сокровищ в самое тяжелое время, теперь обойдемся и подавно. Понял?

– Понял, – ответил Тютрюмов.

– И смысл предложения понял?

– Да.

– Учти, оно не мое. – Майор многозначительно поднял палец кверху. – Помнишь, по чьему указанию тебя вывезли из Орла?

– Помню…

– Тем более думай. О себе думай. Ты еще не совсем старик. Пятьдесят три?

– Пятьдесят три.

– Не первая молодость. Но еще жить можно. Хорошо жить много лет. Сдашь все, что спрятал, и тогда впереди – скорая свобода, интересная работа. Не в этом медвежьем углу, разумеется. Или… Словом, иди, решай. Только помни: второй раз предложение не прозвучит.

Майор сделал знак конвоиру Хлястикову увести заключенного.


Повторно доставить к себе Тютрюмова начальник лагеря велел ровно через неделю.

– Ну что, ты готов сказать, где находится золото? – спросил Никитинский, откинувшись на спинку стула и испытующе глядя на Тютрюмова.

Тютрюмов молчал, глядел в одну точку – на огромный сталинский портрет на стене.

– Напрасно, напрасно, – сказал Никитинский с нотками сожаления в голосе. – Тебе предлагалась лучшая участь. – Майор сделал паузу. – Что ж, сожалею, минули все семь дней творения. Ты выбрал дорогу в свой истинный рай.

Майор взял со стола мраморное пресс‑папье с загрязненной чернилами розовой промокашкой. Пальцем поманил Хлястикова и протянул ему пресс‑папье.

– Врежь‑ка этой сволочи по морде, – приказал.

– Слушаюсь… – Хлястиков, чуть замешкавшись, неловко взял из рук майора увесистый предмет и, коротко размахнувшись, ударил Тютрюмова. Удар в подбородок из‑за того, что Хлястиков заспешил, вышел несильным.

– Ты прямо как с жалостью, – неодобрительно покривился майор Никитинский.

Испуганный неудовольствием, прозвучавшим в голосе высокого начальника, боясь, как бы его в самом деле не заподозрили в жалости, видящий перед собой виновника этого неудовольствия, Хлястиков перекинул сковывавший движения автомат с груди на плечо, размахнулся, теперь уже в полную силу, и ударил Тютрюмова ребром тяжелого пресс‑папье. Тютрюмов попытался было увернуться от удара в подбородок, но вышло для него еще хуже: удар пришелся по губам. Они враз покрылись кровью, задергались от боли. Хлястиков хотел было повторить удар. Майор остановил его:

– Достаточно…

– Мне в первый раз ППШ помешал, товарищ майор, – оправдываясь, сказал Хлястиков.

– Я видел… – Никитинский вышел из‑за стола. – Ты, Хлястиков, наверное, думаешь, что я люблю, когда бьют, когда кровь?

– Никак нет, товарищ майор. Не думаю так, – отчеканил Хлястиков.

– Правильно, если так не думаешь. Ты знаешь, сколько заключенных в лагере?

– Точно не знаю. Больше тысячи человек.

– Это очень много, Хлястиков. А рядом еще лагеря. «Московка», «Украина». Видишь, сколько у Советской власти, у товарища Сталина, а значит, и у нас с тобой врагов? Ни один не сидит здесь зря. Понимаешь?

– Понимаю, товарищ майор.

– Не знаю, что ты понимаешь. Допускаю, что тебе жаль вот эту сволочь, – кивнул майор на Тютрюмова. – Это он здесь такой жалкий стал, когда смешался с лагерной пылью. А ведь он убил партийного руководителя крупного масштаба, двух рядовых наших партийных товарищей, настоящих большевиков. Красного милиционера и красную телеграфистку. И еще. Это большой секрет, государственная тайна, но ты никому не скажешь: он спрятал больше пятидесяти пудов народного золота.

Конвоир Хлястиков, слушая майора, с испугом коротко посмотрел на Тютрюмова.

– Ты знаешь, сколько самолетов, танков можно построить на пятьдесят пудов золота?

– Наверное, очень много, товарищ майор.

– Много, – кивнул Никитинский. – А эта фельдшерица Наумова? Признайся, тебе ее жаль.

Хлястиков набрал в легкие воздуху, готовый выпалить то, что хотел бы, по его мнению, услышать майор.

– Не надо, не трудись отвечать, – сказал Никитинский, – все на твоей роже написано: и похоть, и жалость. А ведь она уже не человек – она враг. Дочь командира, который на второй день войны сдал фашисту бригаду. А эта сучка, комсомолка, без пяти минут врач, жила с ним под одной крышей, знала, что он готовится сдать фашисту красную бригаду, и не донесла куда следует.