— А следом за ней идет бет. Видишь, мы с тобой учим алфавит языка иврит. Алеф-бет.
Так мы дошли до самой последней, двадцать второй буквы.
Удивительно, но я не помню, чтобы я испытывал хоть какие-нибудь трудности с тем, чему учил меня отец. Все, что он мне говорил, шло от его сердца и проникало в мое, пылая там, как вечный огонь в синагоге над Святым ковчегом.
И вот я уже читаю первые в своей жизни слова на иврите: «Вначале Бог создал небо и землю…», которые я тут же перевел на идиш.
Этот немецко-еврейский диалект, первоначально бытовавший в еврейских гетто на Рейне, оставался для нас языком повседневного общения. Иврит же был языком священным, сохраняемым для чтения религиозных текстов и молитвы. И вот я повторил первые слова Книги Бытия:
— Ин эрштен хут Гот гемахт химмель ун эрд.
Отец провел рукой по своей седеющей бороде и кивнул:
— Молодец, мой мальчик. Умница.
Оказалось, что похвала засасывает. Я занимался все усерднее, чтобы слышать одобрение из уст отца как можно чаще. И одновременно отец все укреплялся в своих ожиданиях и надеждах.
Он никогда не произносил этого вслух, но я знал, как он желает, чтобы я впитал его знания всеми фибрами своего существа. И каким-то чудом я все это заучил — священные слова, заповеди, историю, обычаи, хитроумные попытки богословов через века извлечь потаенный смысл Слова Божия из обрывочных комментариев.
Только мне не хотелось, чтобы отец чересчур мною гордился, поскольку, чем больше я постигал, тем больше понимал, как много мне еще предстоит узнать.
Я знал, что каждое утро отец возносит Господу молитву в благодарность за бесценный дар. Не просто за сына, но — как он всегда говорил — за такого сына.
Я, со своей стороны, жил в постоянной тревоге, боясь так или иначе его разочаровать.
Отец был выше других раввинов, и физически, и духовно. Надо ли говорить, что он высился и надо мною. Мужчина он был крупный, далеко за метр восемьдесят, с сияющими черными глазами. Мы с Деборой оба унаследовали его смуглую кожу, но, к ее несчастью, ростом в него пошла она.
Можно сказать, что папа отбрасывал длинную тень на всю мою жизнь. За любую невинную шалость в классе учитель мучил меня сравнениями: «И это — сын знаменитого рава Луриа?»
В отличие от своих одноклассников я был лишен роскоши промахов и ошибок. То, что казалось невинным, когда исходило от других, в моем случае почему-то воспринималось как нечто недопустимое: «Будущий зильцский ребе приторговывает билетами на бейсбол?»
И в то же время, мне кажется, именно по этой причине отец не отдал меня в нашу общинную школу, стоявшую на той же улице, где наш дом. В этой школе ко мне могли бы проявлять чрезмерную снисходительность. Здесь мне могли бы прощаться такие грехи, как хихиканье над учителем — не говоря уже о метании в него кусочками мела, когда он поворачивался к доске.
Вместо этого мне приходилось проделывать длинный — а порой и опасный — путь от дома до известной своими строгими порядками ешивы «Эц Хаим», расположенной десятью кварталами севернее учебного заведения, директор которого был известен как потомок величайшего раввина столетия — двенадцатого столетия.
Каждый учебный день, включая воскресенье, я поднимался с зарей и вместе с отцом читал утренние молитвы. Он непременно надевал молитвенную накидку — талит и тфиллин — ремни и коробочки и раскачивался, обратясь лицом на восток, в сторону Иерусалима, молясь о возвращении нашего народа в землю Сионскую.
Когда я потом думал об этом, то удивлялся смыслу этих молитв, и особенно потому, что ведь уже существовало государство Израиль. Но я никогда не подвергал сомнению никаких поступков этого великого мужа.
Уроки в школе начинались в восемь, и до полудня мы занимались предметами, связанными с иудаизмом, главным образом грамматикой и Библией. В начальных классах мы в основном изучали «историческую» часть — Ноев ковчег, Вавилонская башня, разноцветное одеяние Иосифа. По мере нашего физического и морального взросления, то бишь в возрасте одиннадцати-двенадцати лет, началось изучение Талмуда, увесистого собрания еврейских гражданских и религиозных законов.
Первые две части его дают основополагающие установки исходя из сути самого предмета. Они содержат ни много ни мало четыре тысячи правил и постулатов.
Иногда я удивлялся, как отцу удается удерживать в голове такое количество информации. Он в самом деле знал на память не только сами заповеди, но и обширные комментарии к ним.
Изучение Талмуда было сродни начальному курсу правоведения. Мы начали с обязанностей, касающихся утраченной собственности, так что к концу семестра я знал, что надлежит делать в случае, если мне попадутся на дороге рассыпанные яблоки — могу ли я оставить их себе или должен вернуть.
В полдень мы отправлялись на обеденный перерыв, где общались со своими сверстницами из женских классов — иудаику мальчики и девочки изучали раздельно. После десерта, который всегда представлял собой салат из кубиков консервированных фруктов, мы прочитывали молитву, и старшие мальчики должны были мчаться наверх в синагогу для чтения дневных благословений, после чего начиналась светская часть уроков.
С часу до половины пятого мы оказывались совершенно в ином мире. Теперь это была обычная нью-йоркская школа. Естественно, начинали мы с клятвы на американский флаг. На этих занятиях вместе с нами были и девочки. Подозреваю, какой-то мудрец наших дней постановил, что не будет вреда, если изучать гражданское право, английский и географию оба пола будут вместе и в одном помещении.
Заканчивали мы всегда затемно, за исключением пятницы, когда в преддверии шабата нас распускали раньше.
Я устало плелся домой и, если удавалось добраться целым и невредимым, сразу садился за стол и уминал все, что ни сготовила мама. После ужина я оставался за столом и готовил уроки, и религиозные и светские, до тех пор, пока мама не сочтет, что мне уже пора отдохнуть.
В детстве я очень мало времени проводил в постели. По сути дела, единственный раз я валялся под одеялом дольше нескольких часов, когда болел корью.
При всей ее потогонной системе, я любил школу. Для моего жадного до знаний ума это было как два пира в день. Но суббота оставалась для меня особым Судным днем. В субботу я должен был показывать отцу, чему научился за неделю.
Он был в моей жизни носителем абсолютного могущества — в точности так я представлял себе иудейского Господа. Непонятного, непостижимого.
И способного на гнев.
Приходская школа Сент-Грегори была религиозной вдвойне. Каждый день девочки и мальчики начинали с символов веры — католицизма и американизма.
Независимо от погоды, они собирались на забетонированном школьном дворе, где под руководством сестры Марии Непорочной (фамилия ее была Бернард) сначала произносили клятву на флаг, а уже потом — «Отче наш». В холодные зимние дни слова вылетали из детских ртов, сопровождаемые облачками пара, иногда — что весьма символично — создавая в школьном дворе эффект спустившегося на землю облака.