А вот еще некий Петя из того же «Архипелага». Это уже 1949 год. Петины идеи еще более интересны для нас и характерны для автора. Его во время оккупации угнали в Германию, сотрудничал с немцами, после войны попал во Францию и там воровал да продавал машины. Когда поймали на этом, обратился в наше посольство: желаю, мол, вернуться на горячо любимую родину. Рассуждал так: во Франции за воровство могут дать лет десять, и их придется отсидеть сполна, в Советском Союзе за сотрудничество с немцами не диво огрести все двадцать пять, «но уже падают первые капли третьей мировой войны», в которой Союз, по его прикидке, не продержится и трех лет, поэтому прямой расчет вернуться на родину и сесть в советскую тюрьму. Разве не похоже на то, что своего хитроумного Петю в 49-м году Солженицын наделил одним из вариантов своего собственного, по Симоняну, плана-расчета 44-45-го годов: чем подвергаться большому риску погибнуть в огне Революционной войны, сяду-ка лучше в тюрьму; срок могут дать большой, но в новой войне Советский Союз быстро рухнет – и я на свободе.
Разумеется, нелегко поверить, что план достижения своей личной безопасности и свободы человек строил в расчете на военное поражение родины, но вот же сам Солженицын рисует нам образы именно таких людей. А когда один из них, помянутый Юрий, уверял, что война с англо-американцами кончится легким разгромом Красной Армии, у автора-повествователя тут же вырвался вопрос: «И, значит, нашим освобождением?» Да, армия разгромлена, страна погибла, но зато – свобода! Такого рода ставки Солженицын допускал не раз. Уверяет, например, что летом 1950 года кричал тюремным надзирателям: «Подождите, гады! Будет на вас Трумэн! Бросят вам атомную бомбу на голову!» Трудно, конечно, поверить, что Александр Исаевич мог самолично да еще и безнаказанно кричать эдакое в лицо надзирателям, но мысли такие, выходит, держал за пазухой. А ведь не мог после Хиросимы и Нагасаки не понимать, что бомба унесет вовсе не одних лишь надзирателей.
Солженицын не видел ничего страшного, катастрофического не только в нашем поражении от англо-американцев, как его персонажи Юра да Петя, но и в столь же гипотетическом поражении от немцев. Подумаешь, говорил он, а не персонажи, «придется вынести портрет с усами и внести портрет с усиками». Да еще елку придется наряжать не на Новый год, а на Рождество. Всего и делов! Так что писатель был в этом вопросе, пожалуй, даже впереди своих не слишком патриотичных героев…
Итак, многие обстоятельства и факты убеждают, что версия К. Симоняна о том, будто Солженицын отправил себя в неволю собственноручно, выросла не на пустом месте. Можно привести и еще один довод в пользу достоверности его версии. Дело в том, что и на тот случай, если «настоящая» война вопреки надеждам-планам все-таки не началась бы или Советский Союз вопреки чаяниям оказался бы не побежденным, а победителем, и на сей раз, как всегда, у Александра Исаевича был предусмотрен запасной вариант – амнистия! Действительно, амнистия непременно бывает после победного окончания войны.
В первом же письме из заключения, вспоминает Н. Решетовская, ее муж «пишет о своей уверенности, что срока 8 лет не придется сидеть до конца», будет амнистия. И в самом деле, 7 июля 1945 года она была объявлена, и весьма широкая, но, увы, осужденных по статье 58-й не коснулась. Тем не менее не только «жажда амнистии», но и уверенность в ней не оставляют калькулятора. «Вся надежда, – пишет он жене уже в августе 1945 года, – на близкую широкую амнистию». И снова – в сентябре: «Основная надежда – на амнистию по 58-й статье. Думаю, что она все-таки будет». Прошел год со дня ареста, и в марте 1946 года – опять: «Я со 100 % достоверностью все-таки убедился, что амнистия до 10 лет была подготовлена осенью 45-го года и была принципиально одобрена нашим правительством. Потом почему-то отложена». Только отложена – он никак не может смириться с тем, что грубо ошибся в своих расчетах.
«Идут месяцы, – вспоминает Решетовская. – Чуть ли не в каждом письме – новые надежды». 9 мая 1946 года, в первую годовщину Победы, писал: «Все же еще с недельку-другую возможный для нее срок». Полтора года был твердо уверен, что амнистия вот-вот грянет. Лишь после этого убедился в своем просчете и приступил к выполнению нового варианта: подает апелляцию о пересмотре дела; получив отказ, обращается с просьбой о смягчении наказания… Странно, однако, и этот вариант не сработал. Почему? Еще одна загадка. Ведь он так умеет, когда надо, прибедниться, расписать свои страдания, показать себя жертвой. Так почему же? Может быть, потому, что был очень полезен именно там, где находится. В качестве ловкого и деятельного стукача Ветрова…
Но продолжим рассказ о его жизни. Итак, с февраля до конца июля 45-го года Солженицын пробыл в бутырской камере № 64, а потом 53 – с паркетным полом и пятиметровым потолком, с постелькой и матрасиком, с еженедельными передачами, со свиданиями, с книгами… Эти пять с половиной месяцев никакую работу выполнять Солженицына не заставляли, он занимался повышением своего культурного уровня…
27 июля объявили приговор и отправили горемыку на Краснопресненский пересыльный пункт. Там-то на исходе 27-го года жизни он впервые и приобщился к облагораживающему физическому труду – ходил на пристань разгружать лес. Достоевский, сиделец Омского острога, писал: «Каторжная работа несравненно мучительнее всякой вольной именно тем, что вынужденная». Солженицына здесь никто не вынуждал, он признает: «Мы ходили на работу добровольно». Более того: «С удовольствием ходили» («Архипелаг», т. 1, с. 551). И вот при всем удовольствии, при несомненной пользе физического труда для молодого организма у Солженицына при первой же встрече с физической работенкой, однако же, обнаружилась черта, которая будет сопровождать его весь срок заключения, – жажда во что бы то ни стало получить начальственную или какую иную должностишку подальше от мускульных усилий. Когда там, на пристани, нарядчик пошел вдоль строя заключенных выбрать бригадиров, его сердце «рвалось из-под гимнастерки: меня! меня! меня назначь!» (там же).
Но пребывание на пересыльном оказалось кратким, уже 14 августа мы видим Солженицына в Ново-Иерусалимском лагере. Так что пока он мог бы зачислить в свой стаж пролетария лишь две недели, если, конечно, ходил на разгрузку каждый день, включая воскресенья.
Новый лагерь – это кирпичный завод. Какое совпадение! Ведь и в «Записках из Мертвого дома» Достоевского тоже кирпичный. Там с помощью жалкого притворства и беспардонной лжи ловкачу сразу удалось заделаться сменным мастером. Добыта первая непыльная должностишка.
Достоевский писал: «Отдельно стоять, когда все работают, как-то совестно». Солженицын же без малейшего оттенка этого благодетельного чувства признается, что, когда все работали, он «тихо отходил от подчиненных за кучи грунта, садился на землю и замирал» (там же, т. 2, с. 176). Вот уж и не знаю, можно ли это тихое сидение за кучей отнести к пролетарскому стажу. Подчиненные, конечно, смеялись над «мастером», который еще и не умел лопату наточить.
Но скоро должность мастера ликвидировали, и бедняге все-таки пришлось взять в руки лопаточку, но это истязание длилось не больше недели. Значит, было две недели на разгрузке и одна здесь, с лопатой, – уже набралось три. А ведь он уверял: «Ты дашь дубаря на общих работах через две недели». Но вот и три прошло, а ничего, еще жив работяга.