Равельштейн | Страница: 17

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Никки сразу известили, что Равельштейн опять слег. Он по-прежнему учился в женевской школе метрдотелей и сообщил нам, что возвращается немедленно. Его любовь к Эйбу не обсуждалась. Никки был крайне прямолинейным человеком – прямолинейным от природы, красивым, гладкокожим, черноволосым, изящным азиатом с юношеской внешностью. У него были весьма экзотические представления о своей персоне. Я вовсе не говорю, что он важничал или кривлялся. Нет, Никки вел себя абсолютно естественно, но был – так я тогда думал – слегка избалован. Конечно, и тут я ошибался. Да, его воспитали как принца. Еще до того, как книга Равельштейна начала продаваться миллионными тиражами, Никки одевался лучше принца Уэльского. Он был умнее и проницательнее многих молодых людей своего возраста, получивших куда более серьезное образование. Что еще важнее, этот протеже Равельштейна смело отстаивал свое право на то, чтобы быть именно тем, кем кажется.

Позерство тут ни при чем, часто говорил Равельштейн. В Никки не было ничего декоративного, наносного, театрального. «Он не ищет неприятностей, но имей в виду, он всегда готов к драке. И его представления о самом себе таковы, что… он будет драться. Мне часто приходится его унимать».

Иногда Равельштейн тихо сообщал мне, что между ними с Никки нет никакого интима. «Мы скорее как отец и сын», – добавлял он.

В плане секса мне иногда казалось, что Равельштейн считает меня дремучим и отсталым человеком, анахронизмом. Я был его близким другом, но при этом вырос в традиционной европейско-еврейской семье, где гомосексуалисты назывались словами двухтысячелетней давности. От далеких еврейских предков нам достался термин tum-tum времен Вавилонского пленения. Иногда мои родственники пользовались словечком andryegenes, явно александрийского, эллинистического происхождения – два пола, слитых в единое темное и порочное целое. Смесь архаизма и современности особенно нравилась Равельштейну, которому было мало одних только наших дней – его то и дело бросало в разные века.

Из реанимации он вышел неходячим, но очень быстро заново научился управлять руками. Руки были ему жизненно необходимы – чтобы курить. Как только Равельштейна перевели в обычную больничную палату, он отправил Розамунду за пачкой «Мальборо». Она была его студенткой, и он научил ее всему, что должен был знать его студент – всем основам и постулатам своей эзотерической системы. Безусловно, она понимала, что Равельштейн только-только начал дышать самостоятельно и курение ему категорически запрещено.

– Только не говори, что сейчас не лучшее время для курения. Не курить все равно хуже, – сказал он Рози, когда та замешкалась.

Безусловно, она его поняла, не зря же посещала все его лекции.

– В общем, я спустилась к автомату и купила ему шесть пачек, – рассказывала она потом мне.

– Если б не ты, так другие бы купили. Будто ему послать некого…

– Вот-вот.

В больнице Равельштейна постоянно навещали студенты – кружок избранных. Они приходили, уходили, собирались в вестибюле и болтали. На второй день после переезда в обычную палату Эйб вновь сел за телефон и принялся звонить своим парижским друзьям, объясняя, почему не может вернуться и почему вынужден отказаться от снятой квартиры. Чтобы вытрясти из аристократических хозяев dépôt de garanti – десять тысяч долларов – требовалось проявить нешуточные дипломатические способности. Неизвестно было, отдадут они деньги или нет. Впрочем, Равельштейн их понимал: то были самые красивые и самые выдающиеся апартаменты из всех, где ему только приходилось жить.

Эйб не рассчитывал получить депозит, хотя и имел множество связей во французских академических кругах. Да и вообще во Франции – и в Италии. Он отдавал себе отчет, что законного способа вернуть деньги не существует. «Особенно в моем случае, ведь жилец – еврей, а в генеалогическом древе хозяина присутствует Гобино. Эти Гобино были известными антисемитами. К тому же я не просто еврей, я еще и американец – гремучая смесь, несущая хаос и разрушение цивилизации. Конечно, они не могут запретить евреям жить на их улице, но по крайней мере мы должны за это платить».

В минуты полузабытья, ослабленный недугом, едва поднимая веки, Равельштейн говорил неразборчиво, но с выражением, по которому я и угадывал смысл. Несколько дней подряд его речь была похожа на этот прищуренный взгляд, и он все силился донести до меня нечто важное. Наконец я понял что: он до сих пор не оставлял попыток купить и переправить в Чикаго новый «БМВ».

– Из Германии?

Видимо, да, хотя про пересылку Равельштейн ничего не сказал. У меня сложилось впечатление, что автомобиль уже находится на борту грузового судна где-то посреди Атлантики. А может, его благополучно выгрузили и теперь везут в Чикаго.

– Это для Никки, – сказал Равельштейн. – Он хочет быть хозяином чего-то необыкновенного, причем единоличным хозяином. Ты ведь понимаешь, да, Чик? Кроме того, ему, возможно, придется уйти из школы метрдотелей.

Я прекрасно понимал, что вопрос Равельштейна – риторический. Во-первых, если человек одевается как Никки – в «Версаче» и «Гуччи», – он едва ли станет пользоваться общественным транспортом. Однако, удовлетворив этим наблюдением свою потребность в занудстве, я перешел к делу. А дело было в том, что Равельштейн едва дышал, что он все еще был на «жизнеобеспечении», как это называли врачи, что нижняя часть его тела по-прежнему была парализована, ноги не слушались, и даже если бы этот паралич прошел, ему все равно пришлось бы иметь дело с другими инфекциями.

– Так, а теперь скажи-ка мне, Чик, как я выгляжу?

– Ты про лицо?

– Лицо, голова… У тебя особенный взгляд на вещи. Говори как есть.

– Твоя голова похожа на спелую дыню, которую уложили на подушку.

Он рассмеялся. Его прищуренные глаза засверкали; он получал странное удовольствие от подобных проявлений моих мыслительных процессов. Ему казалось, что такие комментарии с моей стороны – признак высокого дарования. Про машину же он сказал:

– Агентство пыталось продать мне авто винного цвета. Я предпочитаю «каштан». Вон там лежит таблица цветов…

Он показал пальцем на тумбочку, и я передал ему толстую брошюру: на каждом листе множество эмалированных полосок. Внимательно изучив образцы, я сказал, что винный цвет не годится.

– В плане вкуса тебе можно доверять, – заметил Равельштейн. – Никки, кстати, тоже так считает.

– Очень мило с его стороны, но я не думал, что он обращает внимание на такие вещи.

– Может, ты одеваешься и не по последней моде, но в тебе были задатки денди, Чик, – в былые времена. Помню твоего чикагского портного, который пошил для меня костюм.

– Ты же его ни разу не надел!

– Почему, я носил его дома.

– А потом он бесследно исчез.

– Мы с Никки чуть животики не надорвали, когда увидели этот крой. Идеальный костюм для Лас-Вегаса или для ежегодного собрания демократов в «Бисмарк отеле». Только не обижайся, Чик.