— Воду и полотенце, Гильом! — И только потом, усевшись, прихватив кусок пирога, тяжело вздохнул: — Тюремная камера — это пытка, монсеньор!
Кошон продолжал обгладывать ножку и не произносил ни слова. Тем временем отец Гримо сунул руки в тазик с водой, принесенный слугой, ополоснул лицо и вытерся полотенцем.
— Уфф! Эта Жанна и впрямь — крепкий орешек! — он выпил кубок вина, налитого ему расторопным Гильомом. — Вам с ней помучиться, монсеньор!
— Нам! — поправил его Кошон.
— Хорошо, пусть будет «нам», — ломая утку, согласился отец Гримо. — И как она, бедняжка, терпит свою долю в этой клетке, не представляю! Да еще под страхом смерти! — Едва сдерживая улыбку, он мельком взглянул на Кошона. — Англичане немилосердны, ваше преосвященство, как духовному лицу, вам стоит обратить на это внимание.
Он поглощал все, что было на столе, под терпеливым взглядом Кошона.
— Я целые сутки не ел, монсеньор, — уплетая за обе щеки епископские яства, оправдался он. — Кстати, я попробовал ту кашу, которой англичане кормят Жанну, и, представьте, меня стошнило. Я ей сказал, что проклятые англичане отбили мне кишки. Ха!
— Вот что, мой милый Луазелёр, заканчивайте вашу трапезу и говорите по делу, — оборвал его Кошон. — Я в нетерпении.
— Потому что в нетерпении лорд Бедфорд? — улыбнулся полным ртом его гость.
— Вы очень проницательны, Никола. Не было бы причины, я бы не торопил вас!
Когда его агент Луазелёр спросил, как ему назваться перед Жанной, Кошон раздумывал недолго. «Назовитесь отцом Гримо», — сказал он. «Почему именно так?» — спросил агент. «Я так хочу», — без объяснений ответил Кошон. Он хорошо помнил, что именно под этим псевдонимом покидал однажды Париж в сопровождении Жака де Ба и его людей, когда повсюду сновали арманьяки. Псевдоним принес ему в ту ночь удачу…
Запивая ужин вином, Никола Луазелёр облегченно вздохнул и весело посмотрел на Кошона:
— Хотелось бы еще переодеться! Как вы на это смотрите?
— Нечего делать, Луазелёр! Скоро вам отправляться обратно.
— Это меня и пугает! Кстати! — Луазелёр поднял указательный палец. — По просьбе Жанны я должен исповедовать ее. Сегодня же. Как смотрит на это церковь?
— Господь простит вас.
— Нас, монсеньор, ведь это была ваша идея.
— Не испытывайте мое терпение, любезный Никола.
— Хорошо, монсеньор, хорошо. Жанна — добрая девушка, она выложила священнику, тем паче — «земляку» все, что было у нее на сердце. Ну так вот, с юности она обуреваема голосами. Все, что она делает, с их соизволения. По ее утверждению, с ней говорят святые Екатерина и Маргарита, а также святой Михаил. Я уже не говорю о том, что подчас она слышит голос самого Создателя!
Они проговорили добрых полтора часа, и Кошон остался доволен добытой Никола Луазелёром информацией. Голоса Жанны должны будут стать тем камнем, что окажется привязанным к ее ногам, когда Жанну бросят в пучину судебных разбирательств.
— Вы сделали, как я говорил вам? — в заключение спросил Кошон. — Посоветовали ей держаться со священниками, что служат англичанам, как с врагами? Ни в чем не слушать их, не поддаваться никаким их уговорам?
— Разумеется, монсеньор.
Кошон вытащил из тайников епископской одежды записную книжку, нахмурившись, произнес:
— Вот это мне понравилось. Никола Луазелёр:«Но разве не среди язычников проповедуют истинные миссионеры христианство?» Жанна:«Вы правы, святой отец: слово Божье необходимо там, где о нем мало слышали». Просто разговор двух богословов! — Не глядя на опешившего агента, Кошон усмехнулся. — А вот это не очень-то пришлось по вкусу лорду Уорвику. Где же эти строчки? А, вот! Никола Луазелёр:«Меня взяли тут, в Нормандии, где проклятые англичане вот уже полтора десятка лет разоряют французские земли. Каждый день в Руане, на главной площади, эти изверги кого-то сжигают или вешают…»Кошон в упор посмотрел на своего агента. — Граф рассердился не на шутку. — На лице епископа Бове играла улыбка. — Просто он ненавидит, когда его называют «проклятым англичанином» или «извергом».
— Не понимаю, монсеньор… — Провокатор был бледен. — Но… как?
— Что тут непонятного, мэтр Луазелёр? В соседней камере есть слуховое окно. А у Маншона и Буагильома, между прочим, прекрасный дар быстрого письма. Если их дар кому и уступает, так это только вам. У вас пропал аппетит? Вы перестали есть, Луазелёр…
— Я уже сыт, ваше преосвященство.
— Наконец-то. А не то я думал, что вашему приступу голода не будет конца. Так вот, Луазелёр, я хочу, чтобы ее исповедь была долгой и красочной, как ясный летний день. И чтобы Жанна говорила громко. Я ничего не хочу упустить. А теперь отправляйтесь обратно, Никола, вам давно уже пора к нашей подопечной. И далеко не испускайте винный дух. Жанна проницательнее, чем вы думаете!
Женщина была так полна и неповоротлива, что ее, в ночной рубашке, укрытую меховой накидкой, вели от роскошной кровати с балдахином к столу две служанки. Черные волосы женщины были густо побиты сединой, и сейчас, распущенные, ложились на плечи. Ее пальцы вздулись, и дорогие кольца, казалось, впились в них мертвой хваткой раз и навсегда. На распухших ногах были одеты парчовые тапочки, расшитые золотом, с загнутыми носами.
В углу просторной спальни, по всему — когда-то богатой убранством, а теперь — обедневшей, с ночи горел камин. Почти все дрова превратились в угли. Языки пламени слабели. Кое-где уже остывала зола.
Пока одна служанка поддерживала госпожу под локоть, вторая отодвинула перед ней стул. Женщина с трудом села. Служанки ждали распоряжений. Но женщина не спешила. За окном королевской спальни дворца Сен-Поль было непогожее зимнее утро.
— Зажгите свечи и принесите перо и бумагу, — сказала она служанкам. — И поторопитесь…
Одна из служанок зажигала одну за другой свечи в тяжелом медном подсвечнике, вторая расторопно принесла письменный прибор, аккуратно разложила перед госпожой предметы — бумагу, перо, чернила.
— Теперь обе подите, — сказала тучная женщина, — нет, стойте… Виолетта…
— Да, Ваше Величество?
— Разыщи Шарля. Если спит, разбуди его. Пусть немедленно придет…
Она вновь посмотрела в окно. Сырой зимний день. Безрадостный. Тяжелый. Как и все остальное. Особенно ее тело, которое она не узнавала. Распухшее, отечное, уродливое. Оно, точно мешок, в который ее затолкали насилу и выбраться из которого уже было нельзя. Затолкали и бросили в Сену. Каждый день был новой волной, который захлестывал ее. Особенно вот такой — серый, зимний. Вначале она ненавидела свое тело. Но потом устала. Устала даже презирать. Она просто стала равнодушна к нему.
Женщина обмакнула гусиное перо в чернила, но не сразу коснулась им бумаги. Перо мелко дрожало над ней, и уже через несколько секунд черная клякса расплылась по листу.