Он тоже встал, тоже вытянулся, но иначе, по-богомольи переломил руки в локтях и кистях, и сделал пару ладных па по комнате.
– Браво, – Доминику действительно понравилось.
– Мне по сердцу Ваш выбор, юноша. Козленок – это правильно. Я Вам его нарисую.
Кенарь, очухавшийся и обогревшийся, неожиданно засвистел.
– Я слыхал, Вы писали портрет герцога Карла, – невпопад спросил Доминик.
– Откуда слухи? Вы были в Дижоне? Что там?
– При дворе всякое можно слышать. В Дижоне я не был.
– Много потеряли… Да, я писал Карла. Правда, давненько, – добавил Рогир. – Тогда мы уезжали из Дижона, скажем прямо, второпях, поэтому я ничего не захватил, даже эскизов. Но я помню его прекрасно. Хотите, могу сделать так, что Ваш козленок будет похож на него, как на родного отца? – Рогир ухмыльнулся, но, бросив взгляд на щит Доминика, тут же остыл и изрек тоном, не терпящим возражений и не требующим согласия:
– Зайдите послезавтра с деньгами и получите Вашего козленка.
Послезавтра Доминик вынес из дома Рогира свой щит, украшенный роскошным козлом, стоящим на задних ногах. Козел был снежно-белым с посеребренными рогами и копытами, с игривыми нежно-серыми завитками шерсти на спине и на ушах. Поле щита было ярко-алым. Отличный герб – жалко будет поцарапать.
(Граф Жан-Себастьян де Сен-Поль)
Рогир ван дер Вейден, разумеется, не более чем искусный подражатель, ибо писать портрет Карла значит переписывать, копировать уже готовое. Вопрос техники, не зрения. Герцог всегда видел за Вас, потому что Вы, глядя на герцога, могли рассчитывать лишь на то, что ему хотелось бы увидеть, будь он на Вашем месте. Восторг, зависть, неприязнь, желание зрителя принадлежали Карлу более, чем зрителю принадлежали собственные брови. Это ещё не власть, но, согласитесь, уже память.
Сен-Полю плохо жилось в Париже. Не то чтобы бедно, тускло или беспокойно. Но – тоскливо. Он постарел и даже небрежная элегантность в духе Брэммеля, которая по привычке утешала его некоторое время, была уже не в радость. Быть павлином в курятнике неинтересно. Точнее, неинтересно быть им так долго.
Он не скучал по Карлу, нет. За чем там было скучать, в самом деле, когда граф Шароле его никогда особенно не жаловал, не любил, не замечал. Он скучал не за Карлом, а за его присутствием. За животворными флюидами распиздяйства, которые расточала бургундская столица – их не добыть в Париже, их не провезешь контрабандой. За новостями, которые только в бездельной Бургундии, которая после смерти Филиппа плевать хотела на всякое житейское попечение, были новостями, а не «информацией». За женщинами, которые в Дижоне отдавались если не по любви, так от некоего душевного предлежания, а не потому что при дворе женщинам куртуазно рекомендовано отдаваться мужчинам.
В Париже, как выяснилось, недоставало множества измерений духовного пространства, необходимых Сен-Полю, чтобы естественно перемещаться в физическом времени. Не было вкуса, не было понятий о нем. Вот почему о вкусе дебатировали в Париже так часто. Не было неправильных, свальных праздников, где так уютно чувствовать себя гармоничным полуправедником, которому чуждо мотовство и всякие перегибы, и вместе с тем быть надо всем этим мишурным содомом распорядителем. И своевольных батальных авантюр, которыми все, в том числе и Карл, жили и горели от силы неделю. Но ведь неделя – это не так уж мало для чего-то вдохновенного. Их тоже не было.
Войны Людовика были Сен-Полю гадки. Они напоминали полостную операцию при большом стечении интернатуры – скальпель, спирт, огурец. Всё взвешено, всё стратегично и дипломатично, но полководцы тайком зевают в кулак, герольды отчаянно косят на ближайшую пограничную рощицу, где бы отлежаться во время «смертного боя», и даже самый мелкий вассал думает о том, как поскорее улизнуть с гонораром, дворянской грамотой, подтверждающей твой титулярный upgrade <модернизация (англ.).>, с отчекрыженным под шумок аппендицитом, набитым карбункулами.
«Это всё моё воображение. Там, в Дижоне, совсем не тот рай, что брезжит на расстоянии!» – успокаивал себя Сен-Поль по золотой формуле Людовика в первые месяцы и даже годы ностальгической хандры при новом хозяине. Тогда он подразумевал под этим «всего лишь воображение». А когда выяснилось, что воображение – не такая маленькая и незначительная штучка, а велико уже почти как сама душа, что это просто какой-то мировой слон, просто воздух, сон и день, в котором ты живешь, от этого не стало легче.
По мере того как из Дижона драпали Изабеллы, Рогиры, Коммины и кое-кто ещё, хандра усугублялась и к моменту появления Доминика Сен-Полю осталось только достойно пестовать своё мужество побежденного. Каждый новый человек, который делал то же, что делал когда-то он, то есть лобызал пыль под стопами Людовика, чтобы его пригрели, убеждал Сен-Поля в том, что тосковать определенно есть по чему. И Луи, который предпочел улыбочкам Людовика собственную казнь, тоже был вполне убедителен. Понятно же, что все, сменявшие Дижон на Париж, бежали не от скуки, но пресытившись тем, чего Сен-Полю так недоставало.
За всю зиму Сен-Поль так и не составил никакого мнения о Доминике, новообрященном придворном баловне королевы Шарлотты. Он привычно пропускал его имя мимо ушей – благо, сидя в своём поместье, где ты сам заказываешь разговоры, как в иных местах заказывают бифштекс или позапрошлогодний шлягер, это было легко. Ему, прямо скажем, было лень составлять это мнение. Во-первых, памятуя о возрасте Доминика, Сен-Поль полагал, что не мог знавать его раньше, а с некоторых пор прошлое стало интересовать его больше настоящего. Во-вторых, интерес Сен-Поля к мальчикам угас вместе с интересом к девочкам. А «в-третьих» было что твое раскладное портмоне, каждое отделение которого повествует на бургундские темы.
Заочно Сен-Поль относился к Доминику с симпатией. Ещё бы нет!
Пристрелянный глаз Сен-Поля сразу же распознал в Доминике бургундского перебежчика. Причем распознал даже из своего провинциального удаления, показав тем самым, что его зрение работает и в условиях нулевой видимости.
Далее. Каждый новый персонаж из бургундских палестин был для Сен-Поля очередным колючим тактом из плача по св.Себастьяну, в мучениях которого он узнавал свои, ведь о том мало кто помнит, но в частности Себастьяном, а именно Жаном-Себастьяном нарекли его при крещеньи.
Вести из Бургундии были болезненны, но Сен-Поль не был мазохистом. Каждый беглец был позорным голом в ворота, возле которых он, Сен-Поль – беспомощный вратарь. Сен-Поль был едва ли не единственным, кто не отнесся критически к побасенке о явлении Девы Марии, рассказанной Домиником, хотя и не обнажил своего особого доверия к этой истории, даже услышав её из светских уст в восьмой раз, неизменно сопровождаемую смешками, ул-лыбочками и кощунственными реминисценциями с Жанной.
«Особым» своё доверие Сен-Поль полагал потому, что уж он-то знал доподлинно, как непросто слагать расписные враки, прикрывающие невдалый жребий быть не с Карлом и не в Дижоне. И он знал, что реализовать подобное вранье невозможно без особого магнетического дара, которым сам он, увы, не обладал. Вместо него Сен-Поль располагал обширным наследством и был достаточно трезв для того, чтобы понимать: в своё время милая Франция в лице Людовика распахнула ему объятия только благодаря этому.