Мне никогда не участвовать в фаблио, не понять его. Мой удел – числиться распорядителем и, распоряжаясь, надзирая, обустраивая, с восхищением и тайной завистью подмечать, как через все мои старания на Общественные Поля нисходит божественный божественный хаос.
Карл-император радостен и горд:
Взял Кордову он штурмом, башни снес,
Баллистами своими стены смел,
Всех оделил добычею большой -
Оружьем, золотом и серебром.
Язычников там нет ни одного:
Кто не убит в бою, тот окрещён.
В первый день Мартин, избавленный от каких-либо обязательных повинностей по причине будущего высокого предназначения, разбавлял своим присутствием зрителей, сплошь дам. Их обожательное жужжание не знающее границ очарование восхищенное не давало ни на миг сосредоточиться на чём-то, самоё что ускользало неуловимое от аналитики и эфики, от попыток прокомментировать видимое в силу собственно нескончаемых посторонних комментариев к тексту-действу, которое и впрямь изумляло, фаблио.
У руин разграбленной Кордовы господа рыцари, докрестив язычников, загрузив трофеями трофейные же подводы, сели в скудной тени олив – к зрительницам достаточно близко, чтобы те внимали им без затруднений, от зрительниц достаточно далеко, чтобы не смущать их бранной вонью, которая, не исключено, им самое то. По крайней мере, так нашел Мартин, тщетно гадавший, под каким из сщикарных армэ, страусиные перья льющих на плечи и спины счастливцев красные, синие, буйные яичножелтые перья – кичливые метафоры париков и рукодельных букетов – под каким из жабских забрал кроется кто, под каким – кое-кто, а под каким – никто.
Промолвил император Карл: "Бароны,
Прислал гонцов Марсилий Сарагосский."
Карл Великий – не Карл. Значит, как Мартин и думал, граф Шароле – Роланд, нехотя поднявшийся, вальяжно сорвавший маслину и задумчиво сплющивший её в железных пальцах. Только Карл может вести себя так на военном совете – он играет с публикой, как Карл, он совлекает шлем, как Карл, он отирает лицо услужливо поданным кружевным платком, он говорит: «Марсилию не верьте» и Мартин, вздрогнув от прикосновения чужих пальцев, нежными щипцами ложащихся на его шею, понимает, что Роланд – Луи.
«Роланд – Луи, император – один англичанин, друг герцога Филиппа, и среди пэров Карла тоже нет», – шепчет ему в ухо хозяйка чужих пальцев и теплого дуновения. «Ну и что?» – отстраняется Мартин, смешавшийся и подавленный. «Пойдем, поищем», – не отпускает она.
Возле Кордовы действительно делать больше нечего. Ганелон, чья неуклюжесть известна Мартину с младых ногтей, роняет железную перчатку, и огромная стая воронов, скольких не соберешь со всех рыцарских романов, с навязчивым гомоном покидает кроны олив. Всё в мире не так, и Мартин сдается.
Все молвят: "Что же будет, о создатель?
Посольство это нам сулит несчастье."
«Увидим», – дядя Дитрих отвечает.
Сказал король: "Мы речи тратим зря,
Совету без доверья грош цена.
Клянитесь же Роланда нам предать."
Посол сказал: «Охотно клятву дам.»
Обитель язычников удалась бургундам под умелым руководством Альфонса Даре на славу. Так всегда – сердце тьмы выходит и живописней, и убедительней, чем парадиз, Аваллон или королевство Артура. Быть может потому, что через него прошли все или почти все (в этом «или» – полные звезд и мишуры бездны еретических теологий), а вот в Элизиуме побывали очень и очень немногие, и уж совсем немногие бодхисаттвы отважились из него вернуться (и здесь все религии прискорбно единогласны). Так думал просвещённый Гвискар.
Угольно-черный дворец сарацинов с трех сторон обрамлял жесткий квадрат площади, над которой победительно довлели идолы Аполлена, Тервагана и Магомета, вознесенные на вершину неороманской колонны. В узких окнах дворца то и дело проскакивали багровые языки огня, а из-под земли неслось зловещее бормотание страшно подумать кого. Под колонной на змееногом троне восседал Марсилий в окружении тьмы сарацинов, а перед ним стояли Бланкандрен и Ганелон, предатель библейского масштаба.
И несмотря на то, что всё это приторное инферно было похоже на реальную Альгамбру реальных сарацинов как кизяк на шоколадку, замкнутый Гвискар, жизнелюбивая Гибор и ещё две сотни зрителей из числа завсегдатаев публичных казней испытывали единый и неподдельный катарсический спазм, в котором смешивались ужас, негодование, трепет и, на правах сопродюсера, – уверенность в конечном торжестве католического воинства над поганскими душегубами, почерпнутая из либретто господина распорядителя.
Когда всё было окончено, когда Ганелон, набрав полные седельные сумы иудиных сребреников и сверсхемных шелков, вскочил на коня и погнал его обратно к ставке императора Карла, а язычники, похохатывая, сели точить сабли и зубы на графа Роланда, Гвискар деликатно кашлянул и, обратившись к своему соседу по катарсису, осведомился:
– Простите мне мое праздное любопытство, монсеньор, но, как я мог понять по акценту, в роли главного предателя французских интересов вполне логичным образом выступает англичанин.
Сосед Гвискара, знаменитый дижонский ростовщик Тудандаль – лицо низкого ремесла, категорически лишенное доступа к участию в фаблио, но зато именно в силу специфики своего щепетильного ремесла ведающее о Бургундском Доме и его сателлитах решительно всё – разлепил тяжелые персидские губы и снисходительно сообщил:
– Нет, монсеньор. Злонаветный Ганелон – это некто герр Дитрих из Меца.
И, досконально обсосав в своих великолепных губах новый пакет информации, добавил конфиденциальным тоном:
– И вот это уже вправду логично.
Гвискар не до конца понял, что по мнению его собеседника представляется логичным – немецкий генезис Ганелона, мецский генезис Дитриха или равная злонаветность актора и его фаблиозного образа, но переспрашивать не стал.
– Благодарю Вас, монсеньор, – учтиво кивнул он Тудандалю. – Вы удовлетворили мое любопытство целиком и полностью.
Тудандаль, который рассчитывал на длинный-предлинный обмен свежими сплетнями, был в глубине души уязвлен умеренностью познавательного аппетита Гвискара и, иронично прищурившись, осведомился:
– В самом деле? Целиком и полностью? А Вы знаете, кто его приемный племянник?
– Знаю, – отрезал Гвискар. И поскольку поначалу впечатлявшее замогильное бормотание под сарацинским дворцом теперь, когда перфорированный круг «шумомелодийной клепсидры» Даре пошел на пятнадцатый повтор одного и того же, звучало мучительным мушиным жужжанием, раздраженный Гвискар, не стесняясь, добавил:
– И не приведи Господь Вам, монсеньор, рассказать мне животрепещущую новость о том, что сей племянник влюблен в Марсилия Сарагосского, который есть Карл, граф Шароле, сын добрейшей герцогини Изабеллы.
Когда мы отыскали Карла, о да, мы, разумеется, милочка, отыскали Карла, он так и сказал, что теперь это будет для него всегда «отыскать Карла», он сказал ещё, вдобавок ко всему остальному: «Я убью графа Шароле». Я нашла очень забавным, что такой, такой, я даже затрудняюсь сказать кто, может умышлять против жизни графа Шароле, и как, правда, интересно, это у него выйдет, а он ответил: «Если я скажу тебе как, тогда об этом узнают все и мне уже не добраться до него никогда». Понимаешь, мы лежали на мягком мху, в укромнейшем местечке, очень далеко от всех остальных, и я очень испугалась. Он мог задушить меня и уйти. А бежать через ночной лес нельзя, и я подумала, что надо самой задушить его, но, понимаешь, вино с корицей, которым поначалу были полны наши бутыли, вновь вспыхнуло во мне, и я нестерпимо, нестерпимо захотела опять найти Карла, я не могла думать о том, чтобы его задушить, да и как задушишь ребенка, пусть он даже не ребенок и собирается убить графа. А утром мы пошли на равнину, где наши бились с маврами и целый день ели жирных каплунов с перечною подливкой, пили нектар, и когда Мартин глядел на графа, он глядел на него совсем иначе, не так, как раньше, что, впрочем, неудивительно, ведь граф в обличье Марсилия был подлинный дьявол, и когда он клекотал «Je renie Dieu!» <букв. «Я отрицаю Бога» (франц.); отъявленное французское богохульство. См.также комментарий.> и вышибал из седла доброго христианина, все трепетали в ужасе и отвращении. Впрочем – и это меня не удивляет – он тем более затмевал собою всех и даже Роланда, даже Роланда.