Семь жизней | Страница: 33

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Прозвище своё он приобрёл ещё в студенческие годы, когда заявился в женскую общагу в поварском наряде, с кастрюлей, полной водки, которую разливал, соответственно, половником.

Сейчас он положил в пакет 0,7 – а девочке какой-то злобношипучий лимонад. Судя по всему, водку он собирался выпить один, хотя и так был хорош.

– Правда слушали мои песни? – строго, но довольно спросил он. – Ты там бывал? Наездами? Или по мужицкому делу?

– По мужицкому по делу, – ответил я.

– Пойдём ко мне, выпьем вместе, – тут же предложил он. – Мы здесь живём, – и кивнул себе за плечо. – У меня квартира.

Блондинка Половника не справилась с лимонадом, и он своими толстыми пальцами открыл бутылку – которая тут же сплюнула отвратительной жёлтой жидкостью ему на живот.

Пальцы его казались настолько толстыми, что оставалось неясным, как он ими зажимает аккорды на гитаре: указательный покрывает две струны, средний ещё три.

Впрочем, любым пальцем Половника можно было сразу зажать ля мажор на втором ладу.

Квартирка у него была двухкомнатная, аккуратная, по-женски ухоженная: вешалочки, плиточки, нигде ни пылиночки.

Половник, без экскурсий и сантиментов, скинул жилетку и уселся за столик у окна, тут же приступив к пожиранию своего гигантского гамбургера, раз укус, два укус, немного соуса протекло на грудь, немного осталось на бороде. Блондинка очень бережно, как ребёнку, большой салфеткой отёрла ему сначала бороду, следом – уже в двух местах – майку.

«Майки Половнику, похоже, минут на двадцать хватает», – прикинул я.

Она подала нам рюмки, мне маленькую, ему – в полстакана объёмом; у него здесь, как в сказке про медведей, всё было самое крупное.

Мы выпили – почти не разговаривая, ни до глотка, ни после, – он так и не спросил, что за имя я ношу.

Вся эта ситуация забавным образом не смущала ни его, ни меня.

Блондинка была не очень приветлива со мной, но и неприветливой её посчитать было нельзя – она вела себя естественно: вот сходила за гамбургером и водкой, а вот мы все вместе пьём лимонад и водку.

Ме́ста за маленьким столиком для неё не осталось, и она то стояла, то прохаживалась; туфли перестали цокать: блондинка переобулась в домашние тапочки.

Я попросил Половника поставить его песни – он тут же согласился, а чего бы не поставить.

«Покажу, – сказал я ему, – какие мы слушали с бойцами».

«Вот эту, – сказал я спустя некоторое время, – слушали: про репродуктор, который на берёзе голосит».

«И вот эту, – наврал ещё чуть позже, – про мента, который напугал тебя выстрелом в воздух».

На самом деле, эту не слушали – просто я любил её больше всех остальных сочинений Половника.

Он кивал и жевал.

Я спросил у блондинки, какую песню с пластинок своего бородатого мужчины она любит больше всего.

Блондинка, не раздумывая, назвала самый вздорный и пошлый блюз Половника, там ещё были слова: «Милая, зачем ты дёргаешь его так неосторожно?»

Движимый мальчишеским любопытством, я улучил момент и заглянул в маленькую соседнюю комнатку, где, скорее всего, и случались время от времени события, вдохновлявшие на подобные блюзы. Там стояла их полутораспальная кровать – не очень понятно было, как эти двое там помещаются.

Зато кровать была безупречно заправлена; показалось даже, что там на взбитой подушке лежит кружевная салфетка: что ж, блондинка ценила быт.

Половник, когда дело перешло за полбутылки, начал подрёмывать, и, улучив минуту, чтоб с ним не прощаться – не очень понятно было, что мы можем сказать друг другу на прощание? – я ушёл.

Блондинка проводила меня равнодушно.

В тот август я был одинок, и вполне мог бы с ней позаигрывать – ну, просто повалять дурака, без ущерба для чести и репутации Половника, – но блондинка не предоставила ни малейшей возможности.

Мне показалось, что она была совсем глупой; хорошо, если я ошибался.

В другой раз я встретил его то ли через год, то ли через три, неподалёку от того места, где мы познакомились, на одну автобусную остановку выше.

Было лето, и поздний вечер – я поворачивал с проспекта на улицу, где теперь жил, он медленно и грузно шёл мне навстречу.

Мы почти столкнулись, вернее, я, идущий, в своей манере, быстро, слишком норовисто вырулил на него, и тут же сменил траекторию ходьбы:

– Здравствуй, – сказал я.

– Здравствуйте, – негромко и очень вежливо ответил он, естественно, не узнавая меня.

Фонари находились не очень близко к тому месту, где мы встретились, к тому же мы оказались в сени крупных деревьев, листва едва не касалась голов: я не рассмотрел его лица, но понял, что он был трезв, и не то чтобы грустен – а просто, похоже, в ту минуту невыносимо страдало всё его существо сразу.

Он ступал то на левую ногу, то на правую, в надежде куда-то эту боль сдвинуть, переправить, а она ровно наполняла всё его большое тело, и никуда не девалась, ни на миллиметр.

Наверное, я это понял не в тот же вечер, а на другой день, когда мне сказали, что ночью в своей квартире умер Половник.

На самом деле его звали Лёша, Алексей.

Не знаю, встречала ли его блондинка дома, но если нет, то вполне возможно, что я был последним человеком, которого он видел в жизни: пронёс немного на сетчатке глаза отпечаток незнакомого силуэта.

Я пожелал ему здравствовать, пожелания хватило на несколько часов.

Зачем всё это произошло? Зачем я шёл, а он навстречу? – и фонарь светил издалека.

* * *

Все новости тогда приходили ко мне быстро, потому что я работал в газете, был редактором огромного еженедельника, половину статей в который писал сам.

Газета традиционно принадлежала восхитительным прощелыгам смутной этнической принадлежности – на тот момент, впрочем, казавшимся мне симпатичными ребятами.

Директора были мои, без малого, ровесники – но я, в отличие от них, вечно недоедал – так, что сбросил килограммов десять, а то и двенадцать после своей предыдущей работы, денег мне едва хватало недели на полторы после зарплаты – а у них прибыток тёк с перебором, они кормили себя отлично, намазывая свою жизнь как сливочное масло с мёдом – и всё это съедая, хохоча и сияя белками нерусских глаз.

Поэтому они выглядели взрослее меня: сытые люди всегда выглядят старше.

Явившись однажды, строго говоря – ниоткуда, в свою трёхэтажную редакцию, – там издавался ещё центнер всякой прочей галиматьи, – я быстро получил отдельный кабинет и, насколько это возможно, вошёл в доверие к этим, чёрт, управленцам.

Распространением разнокалиберных изданий и прочей механикой занимался тип по имени Алхаз – круглолицый, смешливый, обаятельный, без понтов.