Ладно. Здешняя… хм… красная белковая субстанция оказалась вполне подходящей. Ночью предстоит полет к ближайшему болотцу…
Танька, мертво смотрящая в потолок широко распахнутыми глазами, так никогда и не узнает, что ее обещание – подарить Толику не то троих, не то пятерых детей – будет перевыполнено в десятки тысяч раз… Правда, дети окажутся мертворожденными – ни к чему преждевременно плодить нездоровые сенсации.
А потом… Потом снова постылая жизнь в постылой шкуре монстра… Жизнь, которая – как ни странно и страшно это звучит – все больше нравится какому-то уголку сознания… Снова навалится рутина привычных (как ни дико – привычных!) дел: сессия, а затем экзамены экстерном за третий курс, учеба на четвертом – и одновременно – изучение предметов курса пятого…
Будущему академику-биологу А. Н. Комарову найдется чем заняться в своей будущей научной деятельности. Надо наконец выяснить, какие сволочи и каким образом создали в этом мире мутанта-росянку. Растение с замашками хищного животного – и с наркотическим запахом, привлекавшим за несколько километров одно-единственное, ныне вымершее насекомое. Росянки живут тут до сих пор – приспособились, перестроились, жрут случайно подлетающих-подползающих букашек… Но прекрасный мир Зззззууууссса здесь не возник и не возникнет – мир гигантских живых плотин, перекрывших все великие реки и породивших бескрайние – от горизонта до горизонта – болота.
Заодно в качестве побочной темы академику Комарову предстоит поработать со смолой некоторых хвойных деревьев, на его родине не растущих. Поскольку насчет создателей растений-убийц, росянок, есть очень нехорошие подозрения.
…в Питер выбрался, к Антохе-свояку, двадцать лет все не собраться было. Он-то с семейством у нас часто гостил – Крым все-таки, понятное дело, и к себе каждый раз приглашали, да все как в том фильме получалось, ну про Колыму: лучше уж вы к нам… Но нынче собрались с Клавдией: дети повырастали, хлопот поменьше, да и трехсотлетие опять же не каждый год случается. Приехали, Антон с Маришкой встречают – то да сё, охи-вздохи, бутылек раздавили со свиданьицем… Ну, бабы, понятное дело, после такого сели, языками сцепились, трактором с места не сдвинешь. А мы со свояком прогуляться пошли. Куда? Да на Невский, понятное дело, Питер с него начинается, новостройки, где Антоха вписался, везде одинаковые…
Невский, да… Помню, в молодости, эх-х-х… А сейчас – не то, все не то… Да и проспект не тот: «Макдоналдс» на «Мотороле» сидит, «Самсунгом» погоняет. Свояк-то привычный, на глазах у него все менялось, потихоньку, а мне как серпом по Фаберже. От такого, понятное дело, душа загорелась. В центре в забегаловках-то цены ядерные, ну да у нас с собой было – свернули на Пушкинскую, тихое местечко ищем… Таблички на домах там любопытные: кроме номера, у каждого дома свое название. В честь книжек Александра Сергеича, значит. Вот те дом «Руслан и Людмила», а вот «Евгений Онегин», ну в онегинском дворике мы и того… Антоху с такого дела аж на лирику пробило, как по первой выпили – стих пушкинский прочел, длинный. А я к стихам не очень, со школы про русалку на ветвях помню да про чудное мгновение, и то кусками… Я ему в ответ историю прозой рассказал – как по второй приняли.
Вот, говорю, ты на улице Белы Куна обитаешь – так там тоже можно к домам таблички крепить особые. Нет, не с книжками. На каждый дом – доску памятную, а на нее – фамилий так с тысячу. Не знаю уж, чем там товарищ Бела в литературе отметился – у нас в Крыму он в двадцатом все больше списки расстрельные подписывал. А то и без списков – всех чохом под пулеметы. От моего дома в трех верстах балка Карачаевская есть, так ее еще при коммунистах дамбой перекрыть решили, запрудить, значит. Бульдозер землю ковырнул – а в ней кости, кости, кости… Человеческие, понятное дело. Скелеты. Тысячами. Ну коммунякам про такое вспоминать не с руки было – пруд ударными темпами заделали, в три смены пахали.
В новые времена обелиск там открыли загубленным. Хотели с крестом да с ангелом скорбящим, так татарва местная бучу подняла: не допустим, мол, на святую землю предков чужие символы. Наши татары, эх… отдельная история.
Так вот, без креста обошлись. Но все равно внушительно получилось. А внизу на камне мелкими буковками фамилии столбиками – и не сосчитать фамилии те. А ведь сколько еще безымянных лежит…
На открытие народу собралось изрядно: и местные, и журналюги с камерами, и депутаты с речами, и милиция с дубинками, и активисты всех мастей – этим, понятное дело, любой повод сгодится, лишь бы на экране мелькнуть. Ну и родственники приехали – не то чтоб много, как-никак восемьдесят годочков миновало. Но приехали.
Вот. И случилась на том торжественном открытии история странная. Даже загадочная, я бы сказал, история.
Дело так было…
ТАМ был иной мир – страшный, жуткий – очень мало пересекающийся с миром нормальным. О нем старались не говорить, его существование старались игнорировать – точь-в-точь как беспечные уэллсовские элои пытались не замечать мир морлоков… Но представители ТОГО мира порой появлялись в мире нормальном (как и пресловутые морлоки, тоже чаще ночами), появлялись и забирали с собой.
Редко кто возвращался ОТТУДА, а немногие вернувшиеся молчали, ничего не рассказывая… Но жарким июньским днем Алексей Рокшан понял, что скоро сам сможет узнать, как живется в аду. И как в аду умирается… Что следующей белой питерской ночью придут за ним. Может, не следующей, через одну или через две, но придут. После того как забрали Буницкого, последние сомнения исчезли – а уж Буницкий-то в их студенческой компании интересовался лишь девушками да новыми пластинками к торгсиновскому патефону…
Алексей пошел к Фимке. К детскому своему приятелю Фиме Гольдштейну. Были они отнюдь не закадычные друзья, именно приятели – крепко дружили их отцы, отпрыски поневоле часто проводили время вместе, потом жизненные пути разошлись… Но сейчас то давнее приятельство с Фимой оставалось единственным крохотным шансом – случайно от кого-то из общих знакомых Алексей узнал: Фима работает ТАМ.
– Значит, говорил при свидетелях, что отец был знаком с Чаяновым и тот был умнейшим человеком? – Фима Гольдштейн изумленно покачал головой, словно не понимал, как взрослый человек мог сморозить этакую глупость. Вздохнул и потянулся к телефонной трубке.
Время остановилось. Замерло. Целую вечность тонкие Фимины пальцы смыкались на черном эбоните, целую вечность трубка ползла к уху. Звуки из мира исчезли, почти все: детские голоса во дворе, звон трамваев на улице, бодрая мелодия из репродуктора – остался только уверенный голос Фимы Гольдштейна:
– Гэ-пятьдесят три-двенадцать.
Мир вокруг становился все менее реальным, похожим на картинку на экране кинематографа. Алексей понял, что он уже наполовину ТАМ.
– Железнов, – так же уверенно представился Фима.