– Я тревожусь! – воскликнула Мартина, агреже математических наук. – Из пустыни не возвращаются прежними.
– Понятное дело! – добавил Марк, ее муж, морща лоб. – Из нее возвращаются в восторге или в депрессии. Мы в этом убедились на примере наших друзей.
– Такая экспедиция – всегда сильный опыт, – не отступала она. – Меня это пугает. Мы станем другими через десять дней.
– Еще какими другими, – буркнул Марк, почесав в затылке. – В какую сторону мы скатимся? В хорошую или в плохую?
Мне захотелось поддразнить его, сказав, что он вернется из пустыни со скрижалями Завета в руках. Но я поостерегся и лишь пробормотал:
– Я скорее боюсь не измениться.
Поджав губы, Мартина кивнула с готовыми пролиться слезами в глазах и вздрогнула при мысли об ожидающих нас испытаниях.
– Лично меня больше всего страшит изоляция, – сказала Сеголен, офтальмолог из Бордо. – Ни телефона, никакой связи. Представьте, если один из нас поранится? За сколько километров находится больница, достойная так называться?
– На такой случай у нашего гида есть походная аптечка.
– Вот как? Он врач? А если на нас нападут скорпионы?
– Тогда уже не понадобятся ни больница, ни аптека, – подал голос Марк. – Их яд убивает мгновенно.
Все содрогнулись. Страх укоренялся в мозгах, становясь цементом группы.
Я попятился от этой тревожной атмосферы. На самом деле меня пугал их страх. Тем более что это был и мой страх тоже…
В нескольких метрах Жерар, сосредоточенно жевавший зубочистку, обернулся ко мне и движением век дал понять, что слышал весь разговор. «Теперь ты понимаешь, почему я держусь особняком?» – сказал он, поморщившись.
Тем временем алжирцы привязывали кожаными ремнями к спинам животных металлические ящики, бурдюки с водой, мешки с зерном. Едва прикрепив один груз, добавляли следующий. Безумие! Как несчастные создания вынесут такую тяжесть?
Однако же по знаку мужчин дромадеры поднялись в три секунды. Несмотря на поклажу, распрямиться им было легче, чем сложиться. Какая чудесная непринужденность! В эту минуту они показались мне не земными, а воздушными существами.
Алжирцы вскочили в джипы к нашим водителям, и все замахали руками в знак прощания. Загудев, машины тронулись; я проводил взглядом стелющиеся за ними клубы пыли, которая рассеялась вместе с шумом моторов.
С высоты холмика Абайгур смотрел в бесконечность. Линия горизонта отражалась в его глазах, разделяя зрачки надвое – половина бледного неба, половина темной земли. Я не мог угадать чувств, крывшихся за этими бликами. Он стоял прямой, непроницаемый, безмятежный и вечный, как этот мир.
Воцарилась тишина, тяжелая, плотная. Ну вот, мы остались одни на десять дней в самом сердце пустыни.
И нет пути назад.
Приключение начиналось.
Чем-то оно обернется? Тяготами или экстазом?
«Где-то ждет меня мое истинное лицо».
Я шел пригнув голову, руки и ноги напряжены, большие пальцы засунуты за ремень, шагал, не сводя глаз с камней и неровностей почвы, чтобы не упасть. Рюкзак был так тяжел, что я терял равновесие, стоило ноге подвернуться.
«Где-то ждет меня мое истинное лицо».
Эта мысль шла вместе со мной, неотвязная, мерная, она билась в унисон моим шагам. С самого завтрака – проглоченного наспех, – мы шли по тропе, которая вилась среди спящих глыб и вздымающихся к небу скал. Хоть и извилистая, дорога эта имела естественный вид, вписываясь в рельеф, с горловинами-коридорами; было видно, что ходили по ней веками.
– Врата пустыни! – объявил Дональд, когда мы тронулись в путь.
Он указал нам на гору, усеянную валунами. Тогда я подумал, что, преодолев это препятствие, мы выйдем на ровную местность. Ничуть не бывало! За каменной стеной высилась другая, за ней еще одна и еще… Мы пересекали массив, на преодоление которого мог уйти не один час. Отрезвленный, я умерил изначальную прыть, подлаживаясь к ритму. Образовалась организованная колонна: Абайгур с верблюдами шел впереди, Дональд замыкал шествие.
«Где-то ждет меня мое истинное лицо».
Как пробралась эта фраза в мой мозг?
За завтраком Сеголен спросила, нет ли у кого из нас зеркала.
– Я не собираюсь краситься, – сказали женщины.
– Я не собираюсь бриться, – подхватили мужчины.
Все были ошарашены: оказалось, что никто не запасся этим предметом.
– Ни один из нас десять дней не увидит своего лица! – заключила Сеголен.
Эта перспектива ей не нравилась; меня же она привела в восторг.
У меня всегда были сложные отношения с зеркалами. Если детство мое их игнорировало, отрочество не дало мне отвернуться от них. Сколько дней посвятил я изучению себя? Это не был нарциссизм, скорее растерянность. Я не понимал… Я тщетно искал связь между человеком в зеркале и собой; у него разрастался торс, ширились плечи и бедра, тогда как внутри я не менялся. Мало того что его метаморфоза следовала непостижимому мне плану, она совершалась, в то время как я не желал ее, не контролировал, даже не предвидел. Доколе это будет продолжаться? Я полагал себя жертвой абсурдной неизбежности – роста. Что связывает эту плоть, принимавшую форму мужчины, и меня? Ребенок, исчезавший из зеркала, оставался во мне, более того, он оставался мной.
Когда процесс был завершен, я без особого энтузиазма смирился с тем, что проживу свою жизнь в этом мускулистом, массивном, атлетическом теле, увенчанном круглым лицом. Между тем лицо, которое я бы сам себе дал, было бы тонким, и, выбирай я внешность, предпочел бы хрупкую, по образу моих сомнений и вопросов.
В восемнадцать лет я порвал все отношения с зеркалами, за исключением времени бритья. Когда мне случалось неожиданно где-нибудь на углу улицы или в глубине ресторана увидеть свое отражение, я удивлялся. Что за нелепица! Я так мало походил на себя…
Своим близким я никогда не поверял этого чувства неадекватности, ибо в тот единственный раз, когда я решился его высказать, девушка возразила мне: «Ты себе не нравишься? Не важно, ты нравишься мне. И я нахожу тебя красивым». Несчастная, какое заблуждение… я страдал не от этого. Красивый, некрасивый – плевать! Нравлюсь себе, не нравлюсь – какая разница? Я говорил о другом, глубинном недуге: я себя не узнавал! У меня дома было не найти ни псише, ни зеркала в полный рост, только маленький квадратик в ванной комнате без окон.
«Где-то ждет меня мое истинное лицо».
Фраза возникла вскоре после полудня. Потом вернулась. На ходу она становилась навязчивой. Крутилась, крутилась, крутилась в голове.
Что она значила?
Я полагал, что она отражала мои заботы: вот уже год я искал свое место в жизни, свое дело, свою профессию. Удалившись в пустыню, я мог продвинуться в поисках. Должен ли я продолжить мои философские изыскания? И какие? Или лучше уйти в преподавание? В писательский труд? Короче, кто я – эрудит, мыслитель, учитель, артист? Кто-то другой? Кто-то или… никто? Никто, быть может… Так не лучше ли попросту создать семью, завести детей, посвятить себя их воспитанию и их счастью? Этот внутренний разлад тяготил меня: я был на перепутье, не на пути.