— О Имбер, ты на самом деле глупец, — сказал Хаукэн.
Но Имбер глубоко задумался. Судья с высоким лбом тоже задумался, и перед ним величественным видением прошла история его расы — выкованной из стали, покрытой броней, предписывающей законы и управляющей судьбами других народов. Он увидел, как зарождается заря ее истории среди темных лесов и мрачных морей. Он видел пылающее пурпуровое зарево торжественных полуденных лучей и видел, как по затененным склонам кроваво-красные пески медленно погружались в ночь. А над всем возвышался Закон, безжалостный и мощный, неуклонный и повелительный, более сильный, чем людские толпы, покорные ему или им раздавленные, и более сильный, чем судья, чье сердце просило о снисхождении.
Образцы ковров — их была целая груда — лежали перед ними на полу. Они уже остановили свой выбор на двух брюссельских коврах, но десятка два разноцветных толстых бобриков еще приковывали их внимание и не давали заглохнуть спору между желаниями и скромным кошельком. В виде особой чести сам заведующий отделом показывал им товар, причем Женевьева отлично понимала, что честь эта оказывается одному только Джо. Уже при подъеме на верхний этаж она ясно заметила тот робкий восторг, с которым глазел на него, широко разинув рот, мальчуган при лифте. А когда она шла рядом с Джо по улицам западной части города, прилегающим к их кварталу, от ее внимания не могло ускользнуть то почтение, с каким провожали ее спутника взоры подростков, встречавшихся по пути.
Заведующего отозвали к телефону, и мечтания о коврах и докучливые напоминания о тощем кошельке внезапно оттеснились напором более важных сомнений и тревог.
— Но, право, Джо, я совершенно не могу понять, что тебя там так привлекает, — тихо сказала она, и нотка упорства, прозвучавшая в этих словах, говорила о том, что недавний спор ее не удовлетворил.
На одно мгновение мальчишеское лицо Джо омрачилось, но тотчас же на нем появилась нежная улыбка. Он, как и она, был еще совсем молод — два очень молодые существа у порога жизни, устраивающие себе гнездо и выбирающие ковры для его украшения.
— Что за охота тебе беспокоиться, — так же тихо заметил он. — Ведь это мое последнее, самое последнее выступление.
Он улыбнулся, но в этой улыбке ей почудился еле слышный, невольно вырвавшийся грустный вздох отречения. Инстинкт монопольного права женщины на своего мужчину отталкивал ее от того, чего она не понимала, но что целиком захватило всю его жизнь.
— Ты ведь хорошо знаешь, что моя прошлая встреча с О'Нейлем целиком покрыла последний взнос за мамин дом. А вот сегодняшняя встреча с Понта должна дать чистых сто долларов, — ведь приз в сто долларов нам для начала очень кстати.
Ссылка на материальную сторону мало на нее подействовала.
— Но ведь ты любишь ее, любишь эту… эту «игру», как ты ее называешь. Почему ты ее так любишь?
Для выражения своих мыслей у него вообще никогда не хватало слов. Выражать их он умел только руками, работой, своим телом и игрой мускулов на середине вымеренной арены. Но объяснить словами всю притягательную силу этой арены он был не в состоянии. Тем не менее, поначалу сильно запинаясь, он решил выразить все то, что ему приходилось испытывать и анализировать в самые вдохновенные минуты игры.
— Женевьева, я знаю только одно — знаю, как хорошо на арене, когда справляешься с противником, когда видишь, что у него наготове два удара, и ты парируешь их, когда в свою очередь наносишь ему хорошенький ударчик, от которого он шатается и еле держится на ногах, так что рефери его оттаскивает, а ты уже опять можешь подступить и прикончить его. А публика орет от восторга, и ты сознаешь, что оказался лучшим бойцом, и знаешь, что дрался честно, а победил противника потому, что из двух ты — лучший боец. Я тебе говорю…
Он вдруг оборвал свою речь, испугавшись и своего неожиданного словоизвержения, и встревоженного взгляда Женевьевы. Пока он говорил, она внимательно следила за выражением его лица, и на ее лице вырисовывался испуг. В то время как он описывал эти торжественнейшие для него минуты, перед его внутренним взором вставали и шатающийся противник, и яркие огни, и аплодирующая публика, и все дальше и дальше уносился он от нее этим стихийным потоком, столь для нее непонятным, столь грозным и непреодолимым, превращающим ее любовь во что-то жалкое и слабое. Отступал куда-то тот Джо, которого она так хорошо знала, — стушевывался, терялся в пространстве. Исчезало свежее юношеское лицо, исчезали нежность его глаз, мягкость его красиво очерченного рта. И взамен выступало перед ней лицо зрелого мужа — лицо стальное, напряженное и неподвижное; рот стальной, с губами сжатыми, как капкан; глаза стальные, расширенные, сосредоточенные — даже блеск их и ясность были блеском и ясностью стали. Лицо зрелого мужа, а она до сих пор знала только его юношеское лицо. Этого нового лица она совсем не знала. Оно пугало ее, но вместе с тем в ней смутно зарождалось чувство гордости. Его отвага — отвага воинственного самца — непреодолимо влекла женщину, рядом поколений воспитанную в сознании необходимости найти себе в пару сильного человека, надежного, как каменная стена. Но она все же не понимала этого влечения — влечения, что так настойчиво подчиняло его себе и так властно воздвигалось выше ее любви. Но вместе с тем ее женское сердце как-то сладостно томилось в сознании, что ради нее и ради любви он отказывался от чего-то очень для него важного и, выступая сегодня в последний раз, уже более не вернется на арену.
— Миссис Сильверштейн совсем не одобряет бокса и очень сурово о нем отзывается, а ведь она кое-что смыслит.
В ответ он снисходительно улыбнулся, скрывая горечь, не раз уже испытанную, ибо она совершенно не понимала этой стороны его жизни, которая в его глазах являлась предметом заслуженной гордости. Успехом он был обязан собственному упорству и напряженному труду. Отдавая всего себя Женевьеве, он в сущности только это повергал к ее ногам. Для него это было наградой за совершенный им труд, наградой за отвагу, равную которой трудно найти в другом мужчине, и только в этом сознании видел он свое оправдание и свое право на обладание ею. Но она и раньше этого не понимала, не поняла и теперь; и он искренно удивлялся и не мог понять, какими достоинствами мог он ее привлечь.
— Миссис Сильверштейн — неженка, — добродушно усмехнулся он. — Скажи на милость, что она понимает в этих вещах? А я тебе говорю, что это занятие прекрасное… и очень здоровое, — добавил он, немного подумав. — Посмотри на меня. Я тебя уверяю: для того, чтобы быть всегда хорошо натренированным, я должен держать себя чисто. Я живу здоровей и гигиеничней, чем миссис Сильверштейн со своим стариком, — чище, чем кто-либо из твоих знакомых, — ванны, обтирания, гимнастика, правильное и хорошее питание. Свиньей не живу, не пью, не курю, не делаю ничего, что мне вредно. Ведь я живу гигиеничней тебя, Женевьева… Честное слово, — торопливо прибавил он, заметив ее сконфуженное лицо. — Не воду и мыло я имею в виду, а вот посмотри. — Его пальцы благоговейно, но крепко сжали ее руку у плеча. — У тебя рука вся мягкая-мягкая. А у меня нет. На, пощупай.