Это я к тому, что Червоному и всем «политическим», которые тоже прибыли с новым этапом, можно сказать, повезло. Хотя бы в том, что теперь «политических» не изолировали от остальных заключенных. Впоследствии этим воспользовались сначала блатные, а затем бандеровцы. Относительно свободное передвижение по территории само по себе ускорило события, начавшиеся с появлением в нашем лагпункте большого количества украинцев. Другое обстоятельство — еще год назад в стране отменили смертную казнь, [20] так что бандеровцев, которых судили сейчас, не расстреляли. Правда, впаяли на полную. И хоть их сослали в Воркуту, но это уже не считалось каторжными работами. Исправительными — да. Но так, объяснял Шлихт, возникло определенное юридическое отличие при полном отсутствии отличия формального.
Однако приговоры в отношении меня и остальных «изменников», вынесенные до отмены указа двадцать два — сорок три, по этому постановлению не пересматривались. Так что я и дальше отбывал каторжные работы. Хотя как раз в то время, когда в нашем лагере появились украинцы и литовцы из «буржуазных националистов» и «немецких пособников», моя бригада находилась на особом положении. Как бы то ни было, а там, в лагерях, мы всегда скрупулезно изучали детали и малейшие нюансы всего, что происходило на воле и могло так или иначе касаться нас. Подобную информацию, пусть даже слабенькую, мы получали из рассказов вновь прибывших.
Думаю, теперь вы понимаете, почему я сначала возненавидел Червоного и всех, кто пришел с ним. В отличие от меня и ребят из моей похоронной команды, прибывшие были настоящими изменниками и врагами — как нам тогда казалось, эти враги еще и обладали пускай незаметными, как все в условиях вечной мерзлоты, статусными преимуществами над нашим братом, старым зеком.
Да, в лагере мы выполняли функции могильщиков. Впрочем, по странной, действительно извращенной логике, именно эта работа позволила всем нам не превратиться в классических дохляков — доходяг. И не попасть самим в барак обреченных. Нас выручали, пусть это прозвучит сейчас диковато, местные погодные условия.
Они не позволяли так просто, приложив столько усилий, сколько для этого нужно, копать землю. Как я уже говорил, для каждой новой ямы — большой или маленькой, грунт приходилось прогревать. Из-за этого мы регулярно жгли костры. И, понятное дело, сами грелись возле них. К тому же хоронить приходилось не только каторжан вроде нас, а и уголовников, которые чаще резали друг друга на смерть — как раз начиналась «сучья война».
Но об этом после. Собственно, эта лагерная война между настоящими преступниками достаточно близко свела нас с Данилой Червоным.
Итак, впервые фамилию Червоного я услышал на проверке на следующее утро после того, как новая партия зеков оказалась в нашем бараке. Честно говоря, даже не разглядел его тогда. Чего там смотреть…
Увидишь такого же, как ты сам, худого заключенного, наголо бритого тупой машинкой, а через эту машинку проходил каждый из нас, независимо от присужденной статьи, и вряд ли ее наточили хоть раз за эти годы. На нем такой же, как на тебе, грязный ватник, под ним — жесткая роба и, если повезло сохранить на этапе, свитер толстой вязки (правда, его могли забрать блатные или конфисковать конвойные, наказывая за какую-нибудь провинность); впрочем, долго такая одежка не продержится — расползется на нитки. Еще ватные штаны, по большей части не новые, снятые с очередного умершего дохляка и обработанные в средстве для дезинфекции, а потом подобранные для новичка по размеру. А вместо опорок с калошами, сооруженными из кусков автомобильных покрышек, на ногах у новоприбывших красовались кирзовые сапоги.
Собственно, правом одеваться кроме лагерной еще и в остатки «вольной» одежды осужденные после отмены указа двадцать два — сорок три отличались от нас, настоящих каторжан. Мы такой возможности не имели, даже если кто-то поддерживал связь с родственниками и мог бы иногда получать теплую одежду и белье с передачей — дачкой по-нашему. А обувь Червоного привлекла не только мое внимание. В нашей команде собрались фронтовики, среди которых — разжалованный офицер. В этом, кстати, был злой умысел Абрамова: я, сержант, водитель и механик танка, фактически руководил — насколько это может позволить себе обычный каторжанин — старшим по званию. Но, так или иначе, каждый из нас не забыл, какие на вид пускай грязные, стоптанные, но настоящие хромовые офицерские сапоги.
Конечно, такая обувь на зеке, обреченном прозябать в угольной шахте, выглядела откровенным пижонством и издевательством над другими заключенными. Ведь подобное воспринималось как по меньшей мере потакание со стороны лагерной администрации. Но меня удивило другое: офицерские сапоги Червоный умудрился сохранить на этапе, где всегда пасутся блатари, выискивая у других осужденных что-нибудь ценное и питательное. Когда по этапу вели меня, собственными глазами видел, как бедолаг, пытавшихся сопротивляться, безо всяких сомнений душили, пыряли самодельной пикой, калечили и даже выбрасывали из «телячьих» вагонов на ходу при полнейшем равнодушии конвоя в красных погонах.
Очень скоро не только я — мы все поняли, как и почему Червоный, его друзья-бандеровцы и прибалтийские «лесные братья» доехали до места отбытия наказания в своей одежде и даже в собственных сапогах…
Еще Данила Червоный и другие бывшие бойцы отличались цветом кожи, особенно на лице. Впрочем, эта разница быстро исчезнет: вскоре угольная пыль прочно въестся в лица, они будут зудеть, и светлыми останутся только белки глаз, а если кто-то из них доживет до лета, угольная пыль смешается еще и с солидолом. Короткими летними днями будут докучать комары и мелкая, почти незаметная и оттого еще более противная мошкара. Намазав морды тонким слоем солидола, мы могли хоть немного уберечься от укусов. Насекомые липли к жиже, вязли в ней. Время от времени мы счищали их вместе с остатками солидола, чтобы намазаться снова. К этой процедуре рано или поздно здесь прибегают все, как бы долго ни брезговали, оттягивая неприятный момент. С окончанием лета защитная маска смывалась, а угольная пыль оставалась.
Разобрав новеньких по бригадам, бригадиры — бугры, преимущественно зеки с бытовыми статьями или уголовные элементы, которым их закон не запрещал занимать эту должность, по большей части — так называемые суки, повели отряды на работу. Развернул свою команду и я: так начался новый день, похожий на все, что были, и все, что будут.
Пожалуй, пора несколько слов сказать о том, как я сам оказался не такой блатной или, лучше сказать, придурочной работе.
Весной 1944 года из всех обитателей «политического» барака я оказался первым фронтовиком, осужденным на полтора десятка лет каторги. Тогда особенного отношения ко мне у майора Абрамова не было. Но немного позже, к лету, с разными этапами пришли Саня Морозов, прозванный Морячком, Иннокентий Свистун, к которому, несмотря на красноречивую фамилию, прилипла простенькая кличка Кеша, и тот самый бывший офицер Красной армии Марат Дорохов, еще на пересылке окрещенный Сапером. Вот тогда начальник лагеря начал уделять нам чем дальше, тем больше внимания. Однажды Абрамов вызвал меня к себе через «кума», капитана Бородина, и поставил вопрос ребром: