Москва-Ростов-Варшава | Страница: 28

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Сначала Вася ничего не понимал в её бессвязных фразах. Но за годы взросления и оттого что со временем мать всё чаще и чаще вела такие беседы, у Васьки стала складываться картина своего происхождения. Речь матери в такие минуты становилась то ровной и спокойной, то резкой и злой. Тогда она с ненавистью хватала то, до чего могла дотянуться её рука на заваленном грязной посудой столе и швыряла, пытаясь попасть в только ей видимого ненавистного врага. Или наоборот становилась более умиротворённой. В такие минуты она рыдала и причитала. Ваське было до слёз жаль свою мать. Мальчик плакал, слушая её, и тихо просил:

– Не плачь мамочка, не плачь…

Но пьяная женщина, глядя на сына осоловелыми глазами, заплетающимся языком кричала:

– Ой, Васька, Васька! Грешная я! Если бы ты знал, какая я грешница! Вот Бог меня и покарал – мордой, да в грязь. Так мне! Так! – стучала по грязному столу кулаками мать.

– Гадина я! – продолжала она, – но никто меня судить не может! Слышал, Васька! И ты не можешь. Я тоже жить хотела по-человечески. Видно не судьба!

Она обнимала голову руками и то ли сама себе толи для Васьки начинала рассказывать очередную часть своей истории. Делая небольшие остановки для того чтобы опрокинуть в своё отравленное нутро очередной стакан самогонки и зарядить свой мутный разум топливом без которого она уже никак не могла обойтись, она всё говорила и говорила.

Но бывало, он заставал её лежащей на своём ободранном с подставленными вместо ножек кирпичами диване, совершенно без чувств. И тогда Васька пугаясь того что мамка умерла, тряс её из всех своих мальчишеских сил за руку или шею. От этих движений голова матери моталась в разные стороны до тех пор, пока она, не приходя в сознание, со всей своей пьяной силы не отталкивала мальчишку от себя, бурча что-то нечленораздельное.

Иногда Васька при падении ударялся головой о печь, которая никогда не топилась. Топить было нечем. Да и от печи осталось одно лишь название. Такую, что топи, что ни топи! Зато кирпичи вылезшие из когда-то хорошей кладки были такими острыми, что один раз после такого броска пьяной мамаши Васька не смог подняться на свои и без того слабые ножки. Хорошо, что в это время зашла баба Маша. Эта сердобольная старушка с чуть сгорбленной работой и возрастом спиной всегда выглядела опрятно и чисто. Несмотря на свой преклонный возраст, имела живой здравый ум и весёлый добрый характер. Она сразу взяла шефство над маленьким мальчиком и непутёвой мамашей. Если бы не баба Маша неизвестно что с ними было бы.

Иногда мамаша пребывала в чуть подпитии. Но это было совсем другое дело. Правда такое счастье на долю Васьки в последнее время выпадало всё реже и реже. Почему-то в такие дни, немного отойдя от предыдущего «залива» она решала начать свою жизнь заново. С редким для неё состоянием энтузиазма выкидывая мусор, собравшийся за время последних запоев, она пыталась подмести то, что называлось полом, разобрать лохмотья, валявшиеся на кровати Васьки и её видавшем виды диване.

В такие моменты мальчик с радостью старался помочь матери. Собирал пустые бутылки, выносил мусор. Большего счастья, чем эти спокойные деньки, когда мать на него не кричала и не отпускала ему подзатыльники он и не видел. Вася любил вечера, когда отвыкшая от домашних хлопот женщина, уставшая от уборки, подходила к кровати где, кутался в лохмотья, пытаясь согреться от постоянного холода в доме Васька, ложилась, рядом обдавая его, не проходящим запахом перегара, и начинала свой рассказ.

– Ты что думаешь, Васька, что ты родился в этой дыре? Нет, брат мой, ты – москвич! Ты родился в самом центре Москвы. Пешком на Красную Площадь можно попасть. На Чистопрудном бульваре, дом большой красивый с колонами, квартира тридцать шесть. На четвёртом этаже, в сталинской двухкомнатной квартире. Не хухры-мухры тебе!

Она тихо говорила, говорила. А Васька лежал и слушал. Ему становилось теплее оттого, что мама рядом и не так дует от плохо закрытой двери и оттого, что в такие моменты в ней просыпалось еле уловимое материнское чувство, давно вытравленное выпитым за годы гадким палёным спиртом. Она заботливо укрывала сына старым потрёпанным пальто. Голос её становился тише и тише и мать, то засыпая, то, просыпаясь, опять продолжала свой рассказ. Маленькое тельце мальчика покрывалось пупырышками от прикосновений её рук, а сердечко замирало в непонятной неге от слов, услышанных сквозь сон:

– Вот так мой сыночек. Ты Васька должен вырасти не таким, как я – пьянью подзаборной. Ты, Васька, должен на отца своего походить. Умный он был. Добрый. Любил нас с тобой. Если бы не Перестройка эта, жили бы мы с тобой в своей большой квартире. Знай, Васька, ты – москвич! А Москва, это такой город, такой город!

Уже засыпая, он слышал такие непонятные для него слова: метро, квартира, ванна, сквер, трамвай «Аннушка»… В такие ночи ему снился отец, которого он совсем не помнил, да и не мог помнить, потому что того не стало, когда Ваське было чуть больше годика.

Васька любил свою мать. А кого он ещё мог любить? Разве что бабу Машу. Она жила на соседнем участке и часто забирала Ваську к себе, когда к его матери приходили собутыльники – совсем спившиеся муж с женой постоянно достающие выпивку, совершенно не понятно где и, как, всегда находившие на это деньги.

В деревне и осталось-то дворов двадцать жилых. Летом народ приезжал. Возвращались бывшие жители деревни, уехавшие в своё время в город, а старенькие дома, на новый манер превратившие в дачи. Привозили с зимовки из города своих родителей дети, оставляя им припасов на несколько месяцев, так как в деревню приезжала только автолавка с одним неизменным ходовым товаром: дешёвой водкой, хлебом, солью, да бывало ещё изготовленными при прежней власти, макаронами в пачках.

У бабы Маши Ваське было хорошо. Он так хотел навсегда остаться в этом маленьком, но уютном доме, где ему было тепло и сытно. Ему так хотелось чувствовать мягкие, ласковые прикосновения старых натруженных рук бабушки. Слышать её тихий особенный говорок, от которого всегда щекотало где-то в животе.


Первым делом она его отмывала в своём старом железном корыте розовым мылом пахнущим клубникой, той ягодой, которой летом всегда угощала его. Ему нравилось это мыло. Дурманил душистый запах пены. Он непривычно ёжился от прикосновения нежных рук, которые терли его спину и длинные отросшие вихры. Бабушка несколько раз растирала худенькое тельце лохматой жесткой мочалкой, и мальчик недовольно покрикивал от её прикосновений. Потом обливала теплой водой из большого пластмассового кувшина, поворачивая худенькую спинку малыша к своим губам и, собирала ими оставшуюся влагу со спины мальчика.

– Скатись беда, как с гуся вода! Не болей никогда! – тихо по три раза приговаривала она.

– Бабушка, ты колдунья? – спрашивал Васька, когда она растирала его стареньким, но от крахмала жёстким полотенцем.

– Колдунья, колдунья, вот заколдую тебя и в птичку превращу. И полетишь, голубь мой, далеко, далеко, в дальние страны, и видеть будешь много, и многое узнаешь, и счастливым станешь.

Распаренный Васька млел от бабушкиных присказок, от её ласкового голоса, от доброты, исходившей из её глаз. Потом она одевала его в ношенные откуда-то у неё появившиеся детские чистые одежды. Причёсывала непослушные вихры густым гребешком, вечно торчащим из её незатейливой причёски состоящей из двух тоненьких косичек.