Так вот я и начал привыкать к нашему Лаю. Но, конечно, особенного при нем ничего не делал: опасался, что он про меня бабушке скажет.
Волчьи зубы
Скоро я совсем решил, что Лай не волк. Он был мне добрым товарищем. Я его и гладил, и толкал, и за хвост дергал. Даже верхом на него залезал и ездил на нем по всей избе – отличная была у меня лошадка. И он никогда на меня не сердился, не ворчал даже.
Случалось, конечно, я и не совсем хорошо вел себя при нем. Мало ли что на ум взбредет, когда бабушки дома нет. Бывало, конфеты у нее из комода стащишь или там варенья ложечку-другую.
Правда, я всегда честно делился с Лаем всем, что удавалось стащить вкусного. Если два кусочка сахара стяну или две баранки – половину ему отдам. И он ничего – берет.
Потом, бывало, всегда попрошу его:
– Ты, Лаюшка, про это не говори бабушке. Тебе-то ничего не будет, тебя бабушка никогда не трогает, а мне… сам знаешь! Уж больно она скора на руку.
Лай: «Bay!»
Придет бабушка со службы – Лай сразу передними лапами ей на плечи и что-то ей на ушко шепчет.
То есть это я тогда думал так, что он ей про меня шепчет, хорошо ли я вел себя. А он, конечно, просто лизал ей ухо привычка у него такая была здороваться с бабушкой.
И сама бабушка делала вид, будто Лай что-то ей докладывает.
Вот я и боялся, как бы он чего лишнего ей про меня не сболтнул.
Бабушка окинет глазами избу, увидит, что в ней все в порядке, и говорит мне:
– Ну, вот молодец. Лай сказал мне, что ты сегодня хорошо себя вел.
И я уж совсем стал думать, что Лай во всем со мной заодно, что при нем можно пускаться на любые проделки.
И вот раз я заметил на полке над плитой забытый бабушкой коробок спичек. Конечно, я сейчас же решил устроить в комнате небольшой костер.
Мне – маленькому – необычайно нравился огонь. Да и теперь я могу часами сидеть у открытой печки и смотреть, смотреть, как желтое и красное пламя, то притаиваясь, то разгораясь, весело пляшет, то ручейком побежит по полену, то вдруг выстрелит, как из ружья, – треск, дым!
Угольки тоже люблю, когда они пышут живым золотом и загораются над ними синие язычки. Мне всегда какие-то фигурки чудятся в огне, разные там жар-птицы, чертики хвостатые, чьи-то лица.
Теперь я знаю, что бабушка ничего так не боялась, как того, что я, оставшись один, наделаю пожар. Она всегда брала с собой все коробки со спичками, когда уходила на службу. Попробуй я при ней потянуться к спичкам – она как даст мне по руке, крикнет: «Нельзя!» – прямо как на Лая. И уж как в этот раз она оставила коробок на полке, она сама не знает.
В углу стоял ящик с бумажками и разным мусором. Я вытащил его на середину избы, вытряс на пол и сложил из бумаги, лучинок и щепочек отличный костер. Потом поставил под полку табуретку и полез за спичками.
Но только я схватил коробок – и спички в нем тихонько громыхнули, – вдруг слышу, кто-то рычит сзади. Обернулся – Лай! Стоит, шерсть на шее поднял – совсем на себя не похож. Главное, зубы оскалил, страшные волчьи клыки.
Я так перепугался, что и с табуретки полетел. При этом спички выпали у меня из рук и рассыпались по полу.
Я поднялся на ноги. Потираю ушибленную коленку и спрашиваю самым добрым голосом:
– Ты что, Лаюшка, что с тобой? Ты не думай: я всего только одну спичку возьму, остальные все бабушке останутся. Мне только костер разжечь.
Лай слушает и молчит. Шерсть у него на загривке улеглась, и зубы под губой скрылись.
Но только было я потянулся к спичкам – вот уж предо мной опять волчья пасть! Губы сморщены, белые клыки оскалены.
Я скорей от него в дальний угол.
Тогда Лай лег и голову на лапы положил. Опять мой добрый, хороший Лай.
Я стал ему говорить, что, ладно уж, я не буду костра делать, только спички соберу и на место их положу, а то бабушка увидит – задаст горячих… Долго его уговаривал, ласковыми именами называл.
Он весело на меня смотрит, даже хвостом виляет. Но чуть я к спичкам – у него сразу глаза злющие делаются, зеленым огоньком зажигаются, и губа поднимается.
Так и не подпустил меня к спичкам до тех пор, пока бабушка не пришла.
Ну и, конечно, было мне за это дело от бабушки – ой-ой! До ночи на стул не садился.
– Так и знай раз навсегда, – сказала бабушка, – у Лая дружба дружбой, а служба службой. Коли тебе сказано – «нельзя!», – так и не думай делать: все равно Лай не даст.
В том-то и был весь фокус: ведь бабушка, когда я к спичкам тянулся, всякий раз говорила мне: «Нельзя!» А Лай это слово отлично знает.
Теперь-то все просто объясняется, а маленький я ничего такого понять не мог. Вот и считал, что Лай вроде бабушки. Думал, он глядит за мной и боится, как бы я избы не спалил.
Так он меня напугал, что после этого случая я при нем не только делать – даже думать плохое что-нибудь и то боялся.
Дочери.
15/VI 1940 г.
В саду совхоза – там, где упал давно сгнивший забор и старинный помещичий сад соединился с диким лесом, – в густых елушках пела тоненькая черноголовая птичка.
Старик любил послушать ее песню.
Он жил в заново отремонтированном и выкрашенном в ярко-красный цвет домике, в самом отдаленном углу сада.
Вечерами садился старик на крыльце, задумчиво посасывая трубку, – и закрывал глаза. Из дому выходил кот – упитанный черный мурлыка – и садился рядом с хозяином. Так сидели они молча, и в елушках начинала петь веселая маленькая Черноголовка.
Вернее, заканчивала. Начинала петь Черноголовка с самого раннего утра, едва стряхнув с себя ночную дрему. И пела весь день до захода солнца. Пела, весело разыскивая маленьких червячков-гусениц для подруги: подруга ее сидела в гнезде, терпеливо высиживала птенцов. Пела, деловито перепархивая с дерева на дерево. Пела, прыгая по земле или усевшись отдохнуть на минутку на ветке.
Но днем старик ее песен не слышал: ведь утром и днем так много разных голосов, криков и шумов в саду и в лесу, а у Черноголовки не такая уж сильная песня. Да и думал старик о другом с утра. Каждое утро он брал плоский ящик, шел на берег озера и садился писать акварельные этюды. Старик был художником. Он постигал мир глазами. И, погруженный в свою работу, переставал слышать звуки.
А вечером работа заканчивалась. Надо было дать отдых натруженным глазам. Старик закрывал их – и ему тогда становилась слышна песня веселой Черноголовки.
У Черноголовки всего и была одна песенка. Но пела она ее часто, иногда меняя в ней некоторые ноты. Голос Черноголовки был чистый, звучный и напоминал маленькую флейту. Он то выводил нежную, замирающую к концу мелодию, то прищелкивал и трещал по-дроздиному, то шаловливо передразнивал голоса других птиц.